бедствий, проявляется как способность суровых и твердых Я стойко переносить неудачу своих планов и крушение надежд. В итоге остается только чуждая любых иллюзий живая и подвижная энергия да воля к выживанию. Люд­виг вкладывает в уста Наполеону, спасающемуся бегством из Мос­квы через Польшу,— после того, как его поход в Россию погубил полмиллиона человеческих жизней,— такие слова:

«Это великий политический спектакль! Тот, кто не рискует, не выигрыва­ет. От великого до смешного — один шаг!.. Кто же мог предвидеть пожар Москвы?..» Наполеон стал авантюристом. Он солгал полякам, что у него есть армия, которая на самом деле давно погибла... Между тем он прибегает к спасительным для себя сравнениям из области мировой истории, воспринимает происходящее в данную минуту уже как достояние истории, ссылается на про­видение и четырежды повторяет кинически грандиозное высказывание о вели­ ком и смешном, которое упреждает любую критику. Мир и то, что он творил с ним, начинает представляться великому реалисту спектаклем, и таким образом Наполеон, успехи которого идут на спад, постепенно восходит на ступень выше — до иронии.

Психологические зарисовки, подобные этой, показывают, что Эмиль Людвиг поднимается значительно выше брутального реализ­ма Шпенглера. На пике реализма обнаруживается, как суровая вер­ность фактам скатывается в область фикций, к театральности, пре­вращаясь в блеф и иронию. Тем самым Людвиг доходит до слепого пятна в сознании философа истории Шпенглера, который столь гор­дился своей позой твердости и непреклонности, своей прусской и римской этикой, с помощью которой он хотел скрыть, сколько ра­нимости, мягкости и несчастья, сколько сдерживаемых слез и обид было именно в его жизни.

В этом отношении он был прав, рассматривая себя как «конге­ниального» последователя Ницше. Шпенглер оказался в силу этого в объятиях «правых», поскольку то самопознание, которое он обрел в состоянии отчаяния и в слабости, столь сильных у него до огром­ного успеха его книги в 1918 году, он насильственно подавил в себе после достижения этого успеха. «Литератор» Людвиг подметил у «человека реального дела» Наполеона целый ряд черт, которые ук­рылись от взгляда Шпенглера, а именно: элемент аферизма, факто­ры обмана и лицедейства, дипломатической изворотливости и цини­ческого бегства в фальшивую откровенность. У Шпенглера были все основания уделить больше внимания феноменам такого рода. Его способность наблюдать за собой и понимать других, основываясь на этом, отказала в тот момент, когда он начал разыгрывать из себя великого теоретика и друга великих мира сего. Эта фальшь в отно­ шении к себе самому наложила отпечаток на его теорию цезаризма.

Будь он чуть более честен по отношению к своей собственной пси­хической структуре, он смог бы немедленно понять, что немцы бы породили как раз не Цезаря, а больного и слезливого лицедея, кото­рый под аплодисменты сбитых с толку масс лучше всего смог бы проделать самоубийственный номер, разыгрывая из себя Цезаря*. В эпоху модерна шанс остаться реалистом может иметь только психолог или драматург. Прогноз Ницше о возникновении и рас­пространении людей лицедействующего типа низводит «серьезные» формы реализма до позитивистски-одномерных мировоззрений того рода, который непосредственно предшествует модерну. Тот, кто не видит театральности реальности, не видит и самой реальности. Во всяком случае, Эмиль Людвиг выходит на ее след, описывая сцену смерти Наполеона на острове Святой Елены.

[Настроение Наполеона] резко колеблется — от пафоса до иронии. Ког­да один из слуг сообщает, что на небе появилась комета, император произно­сит: «Это — знак смерти Цезаря!» Но когда врач говорит, что не видит ниче­го, больной отвечает: «Ничего, обойдется и без кометы».

Мы описываем 1925 год — год выхода в свет книги Людвига. Это был год смерти рейхспрезидента Фридриха Эберта, с именем которого навсегда связан социал-демократический псевдореализм Веймарской республики. Это был год, когда Гинденбург, «победи­тель при Танненберге», был избран преемником Эберта. Остается сомнительным, понимал ли престарелый офицер когда-нибудь вооб­ще, в какое время и среди каких реалий он жил. Это был год, когда коммунисты, выставив своего собственного, абсолютно бесперспек­тивного и чисто символического кандидата (Тельмана), привели на пост президента страдающего старческим слабоумием реакционера Гинденбурга, поскольку лишили своих голосов его весьма перспек­тивного противника, политика центристской ориентации, носившего фамилию Маркер Но они следовали «великой» стратегии, отли­чавшейся чертами гиперреализма,— стратегии, которая помешала им верно понять свою роль в такого рода мелких «поверхностных» феноменах.

И Генрих Манн тоже имеет отношение к этой дате, он тоже был выдвинут символическим кандидатом в президенты от некоторых левых группировок и некоторых «носителей духовного начала». В этом году Манн написал эссе о мемуарах Наполеона. Для него Бонапарт был воплощением утопизма: корсиканец — это фигура, на которую была спроецирована леволиберальная мечта о «реальной политике», в которой осуществилось бы то, что обычно было не­мыслимым,— дух и дело, идеи и пушки пришли бы в гармонию друг с другом. Генрих Манн решительно не желает замечать «про­дуктивного цинизма» и мизантропических черт императора. Ему уже ничуть не мешает и то, что Наполеон презирал «интеллектуалов». При взгляде на императора французов либеральная интеллигенция

Веймарской республики — отнюдь не далеко уйдя от Юнгера, при­зывавшего к твердости руки,— пришла к мысли о том, что «неглу­бокие кровавые порезы» следует принимать как должное и неиз­бежное, если их производит человек такого калибра. Под знаком Наполеона ослабевает либеральное отвращение к макиавеллизму и страх перед ним — стоит только ему научиться прикрываться ссыл­ками на великие идеи и жестокие необходимости.

Книга, к которой я обращаюсь чаще всего,— это мемуары Наполеона. Он написал их от третьего лица, что создает впечатление божественной без­личности (и сделано это намеренно). Этим он не столько возвеличивает самого себя, сколько выражает почтение к судьбе, которая желала от него столь вели­ких свершений и оправдывала его во всем. С высокой наблюдательной башни, единственной в своем роде и именующейся островом Святой Елены, он увидел и показал другим становление и самореализацию великого человека.

Великий человек, которого знал этот писатель, пронесся по миру, словно ядро по полю брани. Такой уж мощный импульс придала ему революция. Он в своей жизни был неотделим от идеи, имел с ней одно тело, один и тот же путь... <...>

...Либеральная идея умерла, ее больше нет. Но Наполеон как фигура обретает все большие масштабы, Европа наконец приближается к созданию своих Соединенных Штатов, как он того и желал... Гений Европы начинает добиваться своего — с опозданием на целый век...

Гений Европы понимает и смысл диктатуры, устанавливаемой повсемест­но. Его либеральные современники лишь терпели ее, не понимая... Он был защитником неимущих. Он сдерживал посредством своей диктатуры именно то, что не замедлило наступить сразу же после него: власть денег. Военная диктатура народа, созданная властью духа для противодействия лишь матери­альным силам... <... >

Он сам — вождь сегодняшнего дня, интеллектуал, взявший в руки власть и использующий силу. Вожди всякого рода, пекущиеся сегодня о будущем людей, всегда делают то же самое. Его мемуары — наша настольная книга и руководство к действию, с их помощью мы приходим к пониманию самих себя.

Совершенно ясно, что он возненавидел бы и низверг то, что сегодня на­зывается демократией и что ему представлялось ее гримасой... (Mann H. Geist und Tat: Essays. Miinchen, 1963. S. 125-129).

Идеи подобного рода Герберт Маркузе позднее назвал «само­преодолением либерализма»: к 1925 году даже либерально настро­енные умы наивысшего ранга были готовы вышвырнуть за борт свои собственные идейные традиции — как иллюзии *.

Шпенглер видел впереди только предстоящую нам прусскую стойкость, с которой придется выносить закатные сумерки закос­невшей цивилизации. Генрих Манн мечтал о светлом будущем. Ког­да в 1918 году вышел в свет первый том «Заката Европы», Генрих Манн вложил в уста французскому революционеру в одной из напи­санных им тогда сцен такие слова:

...Но она (власть разума) тайно растет во всех нас. Катастрофы только ускоряют ее рост. Мы принципиально желаем катастроф не в силу своей ис­порченности, а потому, что мы хотим счастья... (Op. cit. S. 137).

11. «Час просветления».

Великие признания расколотого сознания

Живешь ли ты сегодня? Нет, не живешь — ты вла­чишь призрачное существование, подобно привиде­

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату