<7>
Полк узеньких улиц. Сквозь них пройдя, я исхлестан камнями! Голову закрываю обеими руками. Булыжные плети высекли плечи! Все смотрят на меня, мне больно.
Богоматерь перевязывает мне раны.
<8>
Рынок вечером: «Вареные яйца! Вареные яйца! Покупай! Покупай! Лови! Лови!»
Ласточки в глазах. Свет золотой — масло вымени белых небес, корова распространяется в космос. Костры. Огни в глиняных плошках.
Убитого быка несут на палках. Ночь тенями пляшет. Голубые кувшины, лотки со льдом — каменоломня синевы, свалка неба.
Бурлак небо волочит на землю. Зеленые куры, скорлупа красных яиц.
Толпа блистает глазами, стучит четками, как на трубе клапанами, по-русски не знает.
И пошел я в лес напролом, запыхался, шубу настежь, свалился под древо на зеленую овчину травы, боги камней прозрачно рухнули вслед за мной, я содрогнулся их размером.
<9>
Дети пекут улыбки глаз в жаровнях ресниц и дают прохожим. Мальчик-калека, сухоручка, тянется к прохожим у мечети.
Женщины, закутанные в черное, несли над головами бутыли с вином.
— Дайте попить!
— Лень нам.
От встречи со мной вспыхивают испуганные черные красивые глаза над покрывалом.
Женщины носят себя в темнице. Ок! Ок! Я пророк!
<10>
Полночь. Решт заснул. Души мертвых плавают в садах молитвы.
Весь вечер перед нами висели бритые головы персов.
Блудницы, подняв покрывало, зазывали людей отдохнуть.
Рыжие шакалы маячат зенками в кладбищенских потемках, по задворкам садов дразнят собак такой перекличкой: «Фрау, гау! Га-га! Га-га!» — это черта сыны скачут в садах.
<11>
«Реис тумам донья» — так мы посвящаем любого в Председатели Земного Шара. Есть мечта сделать каждого в нашей стране Адамом, выпустить в мир корни небесного рая!
Всем одеться в белое, апостолами выйти в горное ущелье к водопаду, длинным неводом на шесте ловить форель, каждому вложить слова в уста: «Я — Бог!» Вот такую страну нам создать!
<12>
Весна дарит из моря мертвых сомов. Море выносит на скатерть берега обед из уснувшей рыбы для собак и пророков. Брать только ту рыбу, что жабрами спрашивает немо. Три мешочка икры я нашел, испек, встал сытым. Вороны с горлом гремящим поднимаются в небо. Море дышит, шумит, поет рыбам «вечную память».
В этой стране время берет у крови алые чернила. Календарь уже в преддверии Троицы, но еще алыми пятнами — зимней красной листвой железного дерева алеют леса, уже широкие сочной зеленью. Не терпится дереву стать знаменем пророка. Золотые чернила весны опрокинуты в закат.
О, пророк! И дереву — знаменем быть.
<13>
Сегодня я в гостях у моря, широка песчаная скатерть, собака копается в соме поодаль. Оба ищем. Грызем. Смотрим друг на друга. Снова нашел икру, нацедил в завязанные рукава невода-рубахи мелкую рыбешку. Хорошо! Лучше, чем у людей в гостях.
Из-за забора: «Урус дервиш, дервиш урус!» — кричит мне мальчик.
<14>
Косматый лев с мечом в лапе отражается в изумрудных изразцах. Дева-солнце ласково закатывается на львиное плечо.
<15>
Хан Халхала сладко втягивает в ноздри аромат розы и всматривается в лиловую даль. Горы ниспадают грядами к морю. Лоскутным одеялом простираются ровные и кособокие прямоугольники рисовых полей, окаймлены строем кипарисов. Там и там блестят ломти зеркал.
«Я плохо знаю по-русски», — говорит хан. «Зачем ты бродишь по деревням? Нехорошо!.. Уже пятьдесят лет, как Азия стала русской. Россия — вождь. Хорошо! Толстой был великим человеком, русским дервишем. Как Зардешт! Очень хорошо!» — говорил хан, пьянея от хоросанской розы. Босой, в белых одеждах, он смотрел на просвечивающие дымчатой далью перевалы.
С крыльца ханского дома можно шагнуть в горы. Крыльцо устлано коврами, ковры стекают с перил, с ковров хан любуется разложенным по подушкам оружием: шашки, винтовки. Поодаль за забором нагорные могилы предков.
Ханскому сыну слуга чешет пятки, парень хохочет, дрыгает ногой, норовя попасть слуге в лицо.
Карой за это Доброковский в гостях у хана за обедом надел красочно хозяину блюдо с помидорным соусом, еле мы оттащили красноармейца-художника от хана. Костерин затем долго увещевал хана, утишал, утешал его лаской; хан же потом помнил не ласку, а маузер Доброковского, наши ружья.
В одном белье хан ходит беспечно по саду или копается в огороде.
«Беботеу вевять», — спела славка. «Беботеу вевять».
Каменное зеркало гор отражает мир. Я на горах. За ними зеркало моря блистает отражением солнца. Отсюда навстречу Волге текут реки в те же морские просторы. В море я черпаю волю.
Здесь, среди гор, человек сознает, что зазнался.
Скачет река, шумит, стекленясь струнами, волосами по буханкам камней. Лопухи по берегам высятся в рост человека.
<16>
В долине дома похожи на людские черепа, каменные ограды охватывают венки садов. В чайхане пустыни, на скатерти ее пышет медный чайник солнца. Голодные глаза армянских детишек пожирают шпанскую черную вишню.
Я спал этой ночью на корнях инжира. Множеством лбов бараньих они сталкивались под моими ребрами в земле, сражались за дорогу.
Дерево есть медленность материнской тоски.
Учение давит мне плечи. Ученики еще не родились. Пророк еще нем. Дерево вечности делает шаг. Сыплет листвой столетий.
Чертеж? Или дерево? Я спал под ним на корнях, усталость меня целовала. Белые кони паслись на биджарах.
— Эй, сынок! Кушать иди, — позвал меня знакомый дезертир. Мы вместе были в Реште в отряде, но скоро товарищ соскучился по миру и дому.
«Белые кони — снежные лебеди неги и спеси», — думал я, когда вкушал угощенье: чай, вишни и рис. Два дня я шел через лес, ел одну ежевику, слушал пение славки:
— Беботеу вевять!
Так приветствовала птица Председателя Земного Шара, коронованного Есениным и Мариенгофом. (И затем ими же обворованного.)
<17>
Птица поет на ветке беременной вечности. Черные львы ночи жрут мясо тьмы.
Лес полон призраков. Нагая плясунья стоит на ветке, одна нога вздета в крону.
В листве плывет дикобраз, блестит его пролитая игла. Зачиню перо, зачиню иглу, сяду писать новые песни.
Устал я, устал. Обнимаю винтовку, прижимаю мешок с рукописями.
В кустах лает шакал.
Я лег на дороге, на перепутье, раскинул ноги, руки: под головой у меня винтовка и остров травы.