Мазендерана, вдали стукались скалистыми лбами предгорья. Мы кочевали по холмам, излучавшим рассеянный нимб соломенно-пепельного свечения. День начинался с того, что Фарух выползал из палатки и на четвереньках оползал ложбины, овражки, бугры, пригорки — он собирал улов: попавших в ловушки зверушек. Точно так же на четвереньках, но двигаясь с периферии, винтом, он вечером расставлял мышеловки, кроша на них немного пендыра. Ночью то и дело меня будила трескотня ловушек. К тому же невозможно было спокойно отойти от палатки отлить, и для нужды я приспособил обезглавленную пластиковую бутыль.
Собрав утром несколько гроздей мышей, которых он держал за хвостики, Фарух выкапывал ямку и садился препарировать песчанок. Ловко разделывая их канцелярским ножом, он сдирал с черепков кожу и составлял специальную таксономическую карту: водя карандашом по оголенному своду, считывал бугорки и втыкал в глазную орбиту грызуна скрепку с биркой, где ставил помету. Пирамидка обирюченных черепков, одноглазо блестевших уцелевшими зенками, смердела в гремучем облаке изумрудных мух.
Скоро холмики черепов становились черными от нашествия муравьев, и наутро совершенно стерильные просушенные черепа группировались по пакетам.
В этих пустяках и состояла вся дипломная работа неизвестной принцессы.
— Ты ее хоть видел? — спросил я однажды Фаруха.
— На фотографии. Совсем еще юной, ей было лет восемь. Очень красивая.
— А зачем она связалась с мышами?
— Это не она связалась, а я.
— А ты бы женился на ней?
— Не про меня честь. Она дочь очень уважаемого человека, а я кто? Сирота. Хоть господин Мехди мне лучше отца.
Мышиная возня ему давно надоела, и, набрав требуемую тысячу черепков, Фарух сказал, что осталась всего неделя и пора перемещаться к горам.
— Будем соколов ловить. Наш профиль. Прибыльная штука, знаешь, да?
Тут я замер. Я мечтал взять в руки шахина.
Мы уже подтянулись к предгорьям, стояли сейчас в отдалении от поселка, тонувшего в облаке лиловых садов, из которого вдруг вырывался клубящейся пулей грузовик или колесный трактор, откуда к нам забредали собаки и хозяева ближайшей бахчи — старик и мальчик, похожие друг на друга. Когда беззубый старик, размочив в чае лепешку, танцевал челюстью, как культей, разминая хлеб, подсасывая мучную жижу, мальчик с серьезным видом передразнивал его. Старик не обижался, и неясно было, зачем мальчик это делает.
Я не тяготился своими походными обязанностями, как не тяготится охотник ожиданием в засаде. Зато и меня Фарух не одергивал, когда я усаживался терзать кеманчу… Я тащил рюкзак, ставил палатку, приготовлял чай — и все это было пустяками по сравнению с той наградой, которую я ожидал от Фаруха. Я получил ее в два приема: весь август мы ловили соколов, а в сентябре отправились на соколиный базар в Кветту.
— Разве можно сокола поймать?
— Увидишь, — сказал Фарух, его правый глаз был меньше левого и казался оттого еще более колючим. Приложив полумесяцем ко рту ладонь, он тоскливо закликал в небо:
— А-а-а-хок, а-а-хок, а-а-хок!
Фарух уже четыре года ездил на соколиную ярмарку в Кветту и скоро посвятил меня в тонкости отношений соколов и хубар.
Он самостоятельно пробовал разводить хубару в неволе, но напрасно колдовал с инкубатором. Не мог он догадаться, как и все остальные, что главное для хубары — свобода.
Фарух держал хубар в сарае, подальше от соколятни. Каждое снесенное яйцо было событием. Хубара не желала высиживать, в сарае имелся инкубатор, но яйца оказывались неоплодотворенными. К каким только ухищрениям Фарух не прибегал: прикармливал птиц молочной тюрей, с толченой серой, с лущеными стручками акации. Из его опытов я перво-наперво понял, что хубаре нужно дать то, чего не давал ей Фарух. А он не давал ей лишь свободы.
— В походе обязательно нужно часок-другой поспать днем. Иначе не выживешь… — Фарух давно уже дрых под чинарой, когда я ложился навзничь, накладывал на веки монеты (два серебряных царских рубля мне достались от Гаджи-дервиши — так всегда делал ханенде, борясь с конъюктивитом) и засыпал, целуя жар раскрытыми губами, пускался в погоню за обнаженной полуденницей или видел, как белый вол, затаптывая мне сетчатку, громоздился на черную телку…
С Фарухом мы сдружились на почве неприкаянности. Главной его чертой было беззаботное отчаяние. Дрязги в семье (бездетная его жена вечно цапалась с его матерью), детски-рабская привязанность к дяде…
На станции он торчал денно и нощно, лишь изредка куда-то пропадая. Питались мы с ним в соответствии с временем года: финиками, инжиром, апельсинами, хурмой, а в межсезонье обходились овечьим сыром с лепешкой. Но бывало и сытное время, когда господин Мехди в конце квартала дня на три запирался в конторке для наведения бухгалтерского баланса и к нему приходила ночевать его юная жена. Почтительно склонившись, Мухаммед открывал дверь машины — и, почти девочка, она соскакивала с сиденья медленной вспышкой. Она сама подхватывала две корзины и кивала мне милой головкой в бирюзовом платке: огромные широко расставленные глаза смотрели с осторожностью скромности, тонкий рот, смущаясь, улыбался краешком… Из этих двух корзин мне всегда перепадало кое-что — то шакар-чурек, то половина цыпленка.
Фарух бредил маховым полетом и меня заразил. Он конструировал воздушных змеев, с помощью которых поднимал в воздух вабило. По его команде я спускал вслед сокола. Мочалистое вабило вскоре становилось его добычей, неизменно легкой, сколько бы Фарух ни изгалялся с пилотажем…
Иногда он извлекал из сарая двух хубар, привязывал их на должнике к колышку, включал Фатех Алихана и, приплясывая под нарастающий, раскачивающийся, восходящий струящимися биениями квалли, расстегивал рубашку и начинал виться, кружиться, втягиваясь в воздух. Он ловко двигал бедрами, поводил кистями, стучал в ритм диафрагмой, вкладывал камушек в подвижный пупок и держал его…
Соколы одного и того же вида отличаются размерами и окрасом. Не существует ни одного атласа- определителя соколов, окрас их «не стоит на месте». Например, шахин — рыжеголовый пустынник — относится к «мерцающим» видам: встречаются не то два, не то четыре его подвида…
Сапсан —
Балобан —
Кречет —
Шахин —
Чеглок, пустельга, дербник и кобчик — небольшие соколы, но и с ними можно успешно охотиться.
Созерцание сокола — своего рода атрибут боевого искусства, наподобие созерцания катаны самураем. Я перенял этот обычай у Фаруха (сам он много чему поднабрался на соколиных базарах у арабов). Сокол сам по себе — зрелище священно-таинственное. Эта птица поглощает взгляд и возвращает его в душу преломленным. Разящий полет и величественно-кроткая неподвижность трогают в душе какую-то особенную струну гордости.