пойманного как раз в тот миг, когда он занимался сокрытием следов преступления: расчленением трупа. И улики налицо: в одной руке топорик, а в другой – хорошенькая двойная ляжка, неразрубленный задок.
– То есть как это – ничего страшного, что здесь рубите? – наседал на него зам главного ветврача. – Вот видите, насыпано что-то. Что это насыпано?
– Да что ж другое, только цемент. – Степа махнул топориком на грязную ванну с полузамешанным бетоном: – Видите, песок да цемент положили, а воды еще не налили.
– Цемент? – подозрительно спросил ветврач. – А может, это крысиная отрава рассыпана.
– Да вы что? – хохотнул Степа. – Какая отрава? Вот попробуйте, сразу увидите, что цемент.
– Сами пробуйте, – обиделся ветврач. – Короче говоря, вот что: я арестовываю ваше мясо. Давайте на весы, а потом отправим в санитарную камеру до составления акта.
– Пожалуйста, – взмолилась Люба, – не надо в камеру, там мясо сразу пропадет!
– Как пропадет? – прицепился ветврач. – Украдут, что ли?
– Да нет, – пояснила Люба, – там просто запах… ну, специфический, застарелый, им мясо пропитается, если надолго оставить. Давайте лучше в холодильнике повесим. Ну пожалуйста! Это же наш товар, мы в него деньги вложили, нам из него теперь деньги вынуть надо. Ну не губите мясо!
Ну что ж, арестованное мясо понесли в холодильник, слава богу, там придраться было не к чему: все окрашено белой эмалью, все крючки и прочие металлические части. Прицепили остатки туши на крючки, обвешали метками, оклеили бумажками с печатями. Люба все ждала, когда кто-нибудь отрежет кусок на анализ, не пропитано ли оно крысиным ядом, чтоб вопрос снять – и снять арест с мяса, однако у ветврача, видно, другое было на уме.
– А теперь, – сказал, когда дверь холодильника была заперта, – покажите нам вашу санкамеру.
Люба перехватила Степин взгляд, брошенный на главного санитарного врача рынка. Взгляд был, как бы это помягче сказать, довольно-таки злобный. У Степы с Ольгой Александровной имелись давние споры из-за этой санитарной камеры. Сунуться туда и впрямь было нельзя. А она что? Она просто никак не могла дожать директора, чтобы там все перемыли, продезинфицировали и привели в нормальное состояние. Хоть она и санврач, но работает все же в рынке! И зависит не столько от всяких проверяющих организаций, сколько от директора рынка. И если он периодически говорит – заткнись, а то ищи себе другую работу, она затыкается, потому что к пенсии дело катит. А такую работу в эти годы хрен где найдешь. Не в эти, между прочим, тоже…
Ну, делать нечего. Теперь проверяющий не отцепится. Пришлось идти. Замок висел на двери, все как положено, однако открывать его не понадобилось, потому что он просто висел, продетый в одну лишь дужку. То есть камера была открыта. Запашок оттуда шел. Конечно… даже стоя около двери, проверяющие начали морщиться, а когда открыли, так и вовсе едва не умерли, но не от удушья, а от изумления: посреди камеры, положив голову на пустой перевернутый лоток, спокойно спал бомж Николаша.
– Так… – сказали все в один голос, и Люба совершенно не к месту вспомнила из Гоголя: «Так, сказали мы с Петром Иванычем». Ей стало смешно, но только ей одной, да и то лишь на неуместное мгновение, потому что ветврач принялся кричать на нее. Он уверял, что Люба знала, что здесь нашел себе приют источник заразы (так и было сказано!), а Ольга Александровна вторила ему, уверяя, что Люба всегда привечает этого грязного бомжа. Хорошо, что здесь не оказалось еще и Капитонова, не то и он подтвердил бы этот криминал.
Словом, разразился ужасный скандал, причем досталось всем, в том числе и санитарной службе рынка, и вообще торговлю пригрозили закрыть, а виновны при этом оказались почему-то именно Люба и Степа. Николаша втихомолку смылся, а когда Люба вернулась на свое место в овощном павильоне, оказалось, что у нее с прилавка пропал язык и хороший кусок печени, а еще та самая мозговая косточка, которую не купила инспекторша Марианна Игнатьевна. Хотя не исключено, что она все же сочла, что косточка предназначена ей по праву. Словом, учитывая пятисотку в накладной, Люба нынче проторговалась на тысячу, даже больше… А потрепанные нервы, а нервная колотилка, от которой она никак не могла избавиться?
К тому же еще предстояло идти домой и возиться с Элькой… и гадать, когда приедет Денис и приедет ли… Ну как тут не станешь вспоминать некоторые афоризмы из, казалось бы, прочно забытых? Например, такой: «Люди не виноваты в том, что иногда мне хочется их всех поубивать. Но ведь и я не виноват в том, что они такие!» Автор этого афоризма тоже принадлежал к числу неизвестных, и Люба об этом тоже жалела, ибо и он вполне сгодился бы в друзья и утешители.
Вечером Виктор заявил о своем уходе из дому и ушел-таки, сообщив, что завтра начнет собирать документы на развод и размен квартиры, а когда Люба, не помня, как избыла ночь, притащилась утром на работу – совершенно никакая, просто на автопилоте, мечтая только об одном: чтобы в типографии случилась какая-нибудь ужасная авария, работа стала и всех распустили по домам (у нее силы оставались только сидеть где-то в углу, а лучше – лежать и молчать, но работать в комнате, полной женщин, полной бормотания подчитчиков, изредка перемежаемого обычной бабской болтовней, было просто невмоготу, она каждую минуту боялась сорваться и поднять крик, нормальный истерический крик, после которого невозможно успокоиться, приходится «Скорую» вызывать и увозить в психушку!), ее ближе к обеденному перерыву вызвали к начальнику производства и сообщили – очень спокойно, очень сухо, очень равнодушно, – что в типографии происходит сокращение штатов, а потому неизбежны увольнения. Она тоже подпадает под увольнение. Ей дается две недели на поиск новой работы, ну а если не получится, то «уж не обессудьте, Любовь Дмитриевна, мы вас предупредили».
Она была в таком шоке, что почти не понимала, о чем говорят. То есть две такие новости в голове не могли уложиться: и муж бросил, и с работы погнали. Почему-то казалось, что это взаимосвязано. Она тогда вдруг вспомнила, что Виктор учился в одном классе с главным инженером производства, Натальей Петровной. И у Любы как будто переклинило: решила, что он попросил Наталью Петровну добить его «бывшую», которая нипочем не хотела поверить, что его влечет из дому именно великая любовь, а вовсе не усталость от четверти века совместной жизни и не желание как можно скорей скинуть с плеч тяжеленный груз под названием «мой долг» – можно сказать, рюкзак, набитый этим самом долгом.
Вот насчет этого груза… или даже рюкзака. Люба иногда брала домой незаконченную корректуру и как- то раз притащила гранки сборника очерков. И вот однажды от нечего делать, ожидая, пока Люба накроет на стол, Виктор перелистал гранки – а может, это была уже верстка, не суть важно, – главное, что перелистал и даже немножко вчитался в текст. Ему попался очерк о геологе, которого послали на базу отнести добытые образцы руды. Он заблудился в тайге и несколько дней блуждал, мучимый голодом-холодом, совершенно обессилел, перенес на ногах микроинфаркт, чуть не помер, однако рюкзак с рудой не бросал. Наконец выбрался совершенным чудом, утративший человеческий облик, но не потерявший образцов. Его потом отправили на срочно вызванном вертолете в больницу, автор умалчивал о его дальнейшей судьбе, а также о том, почему именно эти образцы руды имели такое жизненно, вернее, смертельно важное значение, словно на руднике не оставалось других. Автор был в полном восторге от такой самоотверженности и заканчивал свой очерк фразой страшной силы: «Вот так и в жизни – каждый должен нести свой рюкзак с рудой!»
Ну, не факт… а между прочим, отчего-то эта дурь все же запала Виктору в голову и не раз вспоминалась потом. Когда он был в Амурской области и работал на чароитовом руднике, он однажды попал в аналогичную ситуацию. И, что характерно, тоже не бросил свой рюкзак с рудой, хоть тот был поистине неподъемен. Но тот рюкзак был личной собственностью Виктора, он за этот рюкзак полгода горбатился, тот был набит кусками чароита, за которые должны дать хорошие деньги, и если бы Виктор его бросил, ему просто не с чем было бы вернуться домой. Истовое ношение таких рюкзаков он допускал и всячески приветствовал. А то, о чем рассказывалось в очерке, – это была дурь, и «мораль сей басни» стала для Виктора Ермолаева символом дурацкой, безнадежной, обесцененной жизни.
Его жизни. Его семейной жизни.
Он не ставил перед собой цель проанализировать, когда эта самая жизнь стала тяжкой, непосильной ношей. Он просто чувствовал, что это так. А еще знал, что не он один такой. Почти все мужчины испытывают это мучительное желание – сбросить свой рюкзак с плеч. Некоторые умудряются как-то приспосабливаться… то с одного плеча лямку стащат, то с другого… И рюкзак вроде бы по-прежнему на спине, и полегчало малость, душу отвел. Виктор отлично знал, что многие его друзья своим женам втихаря изменяют, однако семья для них все же некая постоянная величина. Но он так не мог. Он не стал высвобождать руки-плечи, а просто сбросил свой рюкзак да еще и подпихнул ногой подальше, показав, что