цехов — огромный, горящий в ночи завод. Проносились мимо бетонные утесы элеваторов, опоры высоковольтных линий, мачты ретрансляторов, антенны, серебристые шары газгольдеров. Это была знакомая сегодняшняя жизнь, но и ее он видел теперь с тем же чувством открытия, с каким смотрел утром на спящую деревушку. Рядом с поездом летело широкое шоссе, залитое сиянием ртутных светильников, и по нему мчался мотоциклист в кожаной куртке и белом шлеме.
Вокруг снова была прохладная сырая ночь. Из-за черных деревьев зеркалом блеснула гладь лесного озера и одинокий огонек на воде. Игорь долго смотрел на этот дрожащий огонь и неожиданно затосковал по людям, по их жизни, скрытой за лесами и речными излуками.
Он вышел на маленькой станции — сырой асфальт, шелест тяжелой листвы, желтый свет в окнах, запах кухни из открытой двери, девочка с бидоном молока... Он еще не уехал, а уже тосковал по чужой жизни. Кто научил его понимать пронзительную одинокость и грусть маленьких станций?
Сейчас станция проплывет мимо, скроется за деревьями, и он никогда больше ее, наверное, не увидит, и только, быть может, вспомнит однажды, и сердце его сожмется от утраты.
А он снова будет ехать и долго не сможет заснуть, и будет сидеть у окна и ждать, как подарка, какого-нибудь огня, а потом среди ночи на глухом полустанке поезд остановится, и проводник откроет дверь прямо в ночь, в поле, в сырые травы, и далекий нежный запах дыма напомнит ему о людях, о человеческом жилье; раздадутся в тишине чьи-то голоса, слабый гудок, и поезд снова тронется.
Игорь все стоял в тамбуре и не хотел уходить. Он знал, что такая ночь не может повториться. Впервые с полнотой и определенностью он почувствовал себя русским. В его душе, в крови, в каждой его клеточке никогда не виденные раньше пейзажи отозвались неожиданной острой любовью. Чем была эта любовь? Наследием поколений? Памятью? Это была память — отцова, дедова, родовая, народная... Сейчас в нем продолжалась жизнь, которая была здесь до него, без него. Исконное, давнее он переживал как свое и почувствовал, что он не один на этих равнинах.
Иногда какой-нибудь дом, рыночная площадь, лошади у коновязи, деревенский мужик с покупками или просто запах талого снега (с чего бы вдруг!) вызывают острое, почти физическое ощущение прошлого, минувшей жизни, точно ты жил в этом доме и знал эту исчезнувшую жизнь. Картина вдруг начинает дробиться, тускнеть, меркнуть в зыбком полусвете, а из него проступает уже другая картина, набирает цвет, плотность, ощутимость...
Во всяком поколении есть все поколения. Человеку пусто и одиноко в одном настоящем, с тревожным замиранием в душе пускается он в странствие во времени и неожиданно возвращается из дали лет с чувством надежды и покоя.
История — живая жизнь. Прошлое не умирает. Ты живешь потому, что до тебя жили другие. Ничто не может обречь нас на беспамятство, все мы связаны в тесный узел соучастия.
Еще не пережив волнения, ты обретаешь чувство утраченного родства, похожее на внезапный прилив счастья.
Целый день он не отрывал глаз от пейзажей за окном, он влюбился в них, по сейчас, стоя на ночном ветру, понял, что родину не опишешь в географических понятиях. В самом деле, что скажут другому эти поля и косогоры? Ведь только их он и сможет увидеть.
Родина — это память, это душевное измерение, это способность видеть и чувствовать так, а не иначе.
Он искал слова, чтобы выразить то сложное и, быть может, невыразимое, что было заключено для него в слове «родина». Как рассказать об этом? Ведь не размахивать же руками, не кричать на всех перекрестках о своей любви. Надо хранить в себе это сдержанное, строго-ревнивое чувство. Он подумал об этом с грустью, но и с надеждой тоже, потому что другой, если ему суждено разделить твое чувство, безошибочно узнает его, поймет тебя по жесту и голосу и улыбнется в ответ.
ДОРОГА
Большая дорога — это есть нечто длинное-длинное, чему не видно конца, — точно жизнь человеческая, точно мечта человеческая. В большой дороге заключается идея; а в подорожной какая идея! В подорожной конец идеи...
АРКТИЧЕСКИЕ КАНИКУЛЫ
(ЗАПИСКИ ВПЕЧАТЛИТЕЛЬНОГО ЧЕЛОВЕКА)
Ветер с далеких берегов
Я и теперь, пожалуй, не сумею внятно объяснить, почему спросил тогда в институтской библиотеке дневники Нансена, а потом всю ночь напролет, накануне экзамена, читал про дрейф «Фрама». В выборе книги, собственно говоря, ничего удивительного не было, я с детства бредил Арктикой. Но внезапность решения меня поразила: я был ближе к своему детству, чем мне казалось.
Они жили втихомолку, старые, уже потускневшие мои мечты и только иногда заявляли о себе — вставали, звали за собой, тревожили... Но наступало лето, и я уезжал на практику или с друзьями на юг.
После той ночи я понял, что откладывать больше нельзя, и сел в мурманский поезд. Похоже на романтическое бегство? Да нет, никакого бегства. Ничего такого. Просто каникулы, последние мои студенческие каникулы. Все оставалось на своих местах — келья в общежитии, недочитанные книги, друзья. Мне нравилась моя будущая специальность, я заканчивал институт и собирался провести оставшуюся жизнь среди книг и учеников. Со многим я простился спокойно, но тут... Живешь, взрослеешь, а однажды замечаешь, как детская мечта грузом лежит на сердце. Словом, я решился.
А книга была мне знакома. Помню какой-то заснеженный город (работа отца была связана с частыми переездами, и я катался с родителями по стране, не успевая привыкнуть ни к городам, ни к школьным приятелям). Помню неуютный дом, пустые комнаты, темный шкаф, доставшийся нам от прежних хозяев, а в нем несколько книг, старые журналы и Нансена издания 1903 года. «Среди льдов и во мраке полярной ночи» — так совершенно во вкусе тех лет к риторике и жутковатым заглавиям называлась книга. Помню холодную зиму, болезнь и долгие ночные часы за книгой. Кажется, тогда я влюбился в Арктику. Мне было двенадцать. Надо ли говорить, что я решил стать полярным путешественником.
Мурманск
Я пишу это в общежитии моряков Арктического пароходства. Поздний вечер, но за окнами светло. Начало июля. Людей в городе немного: время летних отпусков. Убежали к теплым морям последние поезда с