кажется, лучше всех.
Мы собирались на построение, когда над деревней курились дымки и бабы с литовками и граблями, перекликаясь, выходили из домов. В низинах еще плавал редкий слоеный туманец, а бригадир уже бегал по крыльцу конторы, бранился, торопил баб.
— Куда ты их, дядя, спозаранку? — кричали курсанты.
— Пора сенокосная, — отвечал бригадир, — деньки погожие. — Он поднимал сухой кулачок. — Нынче поломаемся, зимой с кормами будем.
Мы разбирали пилы и топоры и отправлялись в ближний лесок. Я шагал в строю за Игорем Лосинским. Армейские брюки болтались на его худом заду, как пустой мешок.
Нас встречал зябкий осинник. Он трепетал и бился на слабом утреннем ветру, из него веяло горечью, свежестью, холодом. Потом мы вступили под зеленый полог березняка, полного теньканья синиц, птичьего свиста и щелканья. В дело вступали наши пилы и топоры, и птицы смолкали.
В четыре мы возвращались. Шли на реку, купались или устраивали постирушку и, бывало, засыпали на теплой земле у самой воды. В нос било тиной, с лозин лениво летел белый пух...
Ближе к вечеру возвращались с покосов бабы и молодухи. Мы, отдохнувшие, с горящими после сна лицами, выползали из своих изб, тянулись к старенькому клубу на взгорье. Приходил мальчишка-тракторист с гармошкой. Играл он плохо, врал безбожно, но деревенским, видать, и этого было довольно. Девчата, наломавшись за день, сидели рядком на крыльце и, узнав мелодию, запевали. Пели они старательно, серьезно, отдаваясь песне. А после и танцы сладились. И парни наши, не будь дураки, быстро нашли себе подружек. Благо, было из чего выбирать: мы оказались единственными кавалерами на деревне. «Настоящий малинник», — говорил наш каптерщик Гришка Ахрамеев.
Я раньше думал, зачем этому франтоватому, смуглому и по-южному красивому парню возня с курсантскими пожитками, табаком и мылом. Но наш Гриша туго знал свое дело. Он часто смывался в городок со старшиной, завел там себе подружек. Они дожидались своего кавалера под окнами каптерки, где Ахрамеев сидел после отбоя, якобы заполняя какие-то ведомости, весь в делах... Он выбрасывал шинель, вылезал в окно и уводил девчонку в сквер. Однажды, возвращаясь из караула, я видел, как Гришка провожал очередную подружку. На плечах у нее была курсантская шинель, а на лице играл отблеск внезапного и короткого счастья. Ходок был наш каптерщик! «Весь, поди, в отца?» — спросил я у него однажды. «Нет, — сказал Ахрамеев. — Батя у меня квашня. Вот дед — тот горячих был кровей, любил подол задрать. Все женки вокруг, хмельные дружки. До старости водил собачьи свадьбы. Окрутил как-то жену богатого станичника. Тот подговорил мужиков, они подловили деда на кукурузном поле и вломили ему... Еле отходили кобеля!»
Ахрамеев был украшением наших вечеров — веселый, красивый, неутомимый в танцах. Покачиваясь и чуть ломаясь в талии, он с ленивой улыбкой вводил в круг мрачноватую черноглазую красавицу с сухими, немного жесткими чертами. Когда Гришка позволял себе лишнее, она била его по рукам и уходила не оглядываясь. «У-у, змея!» — с веселой злостью говорил Ахрамеев. На следующий вечер они снова были вместе.
Там, в казарме и учебных классах, парни были не то чтобы на одно лицо, но как-то слабо проявлялись: одно знали и занимались одним. А тут они вдруг открывались. Наш отделенный Паша Богодухов неожиданно оказался прекрасным танцором. Это был блондин с круглым, сонным лицом — полный, тяжелый. Я все думал: куда же с таким брюхом летать! Но здесь, в деревне, вдруг вспомнил Пашу в кабине самолета. В тот день проверяли, как мы управляемся с приборами. Инструктор стоял на стремянке с секундомером в руке, а курсант по команде включал и выключал приборы. Настала очередь Паши. Он вразвалку вышел из строя, сопя залез в кабину, поерзал на сиденье и вдруг застыл — холодный, хищный взгляд. Инструктор включил секундомер, и Паша, не делая ни одного лишнего движения, начал переключать тумблеры и нажимать кнопки. Его время оказалось лучшим в отделении.
Богодухов первым нашел себе партнершу — белокурую вдову с покатыми плечами, всю мягкую, сдобную, медленную. Про таких моя бабка говорила: вал мельнишный. Паша вел свою даму бережно, словно боялся расплескать это изобилие плоти.
Вдове было за тридцать. «Она же старуха!» — говорили мы отделенному. Паша улыбался: «Тридцать годков — самое спелое бабье время». И добавлял со значением: «Вдовица не девица»... На что он намекал, мы не понимали. Отделенный первым уходил с танцев, бросая на ходу: «Подъем в шесть!»
Игорь Лосинский не танцевал, стоял поодаль и молча наблюдал. Глядя, как мальчишка-тракторист терзает трехрядку, Игорь морщился. Однажды он подошел к гармонисту, попросил у него гармонь, долго перебирал лады и вдруг заиграл. Это было что-то нежное, печальное, щемящее — совсем другой лад. Мы молчали пораженные, потому что Игорь никогда не заговаривал о музыке и не пытался играть, хотя у нас в роте были гитары и баян. Мы долго не могли отойти после его игры, в глазах у девчонок я заметил слезы. Танцев в тот вечер не было.
А Валька-то Субботин, наш колченогий и рябой Валька, отхватил первую красотку на деревне — рослую смешливую девку на полголовы выше себя. По ее лицу постоянно гуляла улыбка: то ли она смеялась над своим малорослым кавалером, то ли для веселья ей не требовалось ничего, кроме сознания своей молодости и красоты. Заполночь мы ворочались в душной избе, а за окном все еще слышался быстрый, торопливый голос Вальки Субботина и смех его подружки.
Вот уже и застенчивый Толя Кудрявцев водил в танце свою даму, а я все стоял на отшибе и вглядывался в лица друзей, которые так неожиданно менялись, что я их не узнавал. А рядом стояла худенькая девушка с бледным лицом — совсем еще девчонка — и смотрела на меня. Но я не мог, не умел к ней подступиться, хотя парни постоянно меня подзуживали. Я не шибкий — таким уродился, да и бойкости негде было набраться. Народ в нашем поселке жил положительный, суровый — рудознатцы, литейщики, металлисты. И девки были нарасхват — не разбежишься. Проводил пару раз до калитки — женись.
Я ловил взгляды девушки в платье с мелкими бледными цветами, а она все так же стояла отдельно от своих подруг и, наверное, ждала, когда я наконец решусь, сделаю первый шаг. Однажды — на третий или четвертый вечер — я подошел к ней и, обмирая, неловко повел по сырой траве. Повел — сильно сказано! Это она вела меня, а я, обливаясь потом, старался не сбиться с такта. Когда танец кончился, она сказала: «Вы хорошо танцуете». Как водится, я пошел ее провожать. Мы никак не могли расстаться и отправились на реку, где парни развели костер, слышалась гармошка и веселые голоса.
Аня сказала, что заметила меня в первый же вечер, ждала, когда я подойду, заговорю. А я все не подходил, но она не обижалась, потому что не могло же быть так, чтобы я не подошел вовсе. Она рассказывала просто, бесхитростно, и я вдруг со стыдом и тоскливой безнадежностью понял, что ни обидеть, ни обмануть ее нельзя. Неожиданные, неясные, мне самому чувства переживал я. Меня то восхищала доверчивость Ани, то прошибала жалость к ее детской худобе, то заливала нежность, какой я не знал прежде; были и растерянность, и грусть, и желание помочь, оградить ее (от чего? от кого?), взять на себя какие-то ее заботы, горести...
Аня заставляла меня рассказывать о себе, слушала, не перебивая. Внезапно взгляд ее делался рассеянным, большие темные глаза подергивались туманной дымкой, она клонила голову мне на плечо, я целовал ее. Аня прятала голову на моей груди, тихо дрожала. Я слышал стук ее сердца.
Так и катились, так и летели эти летние дни с ранними подъемами, с работой, купанием и отдыхом, с вечерними танцами и долгими расставаниями. И все было впервые — случайные прикосновения, мягкое девичье плечо, узкая горячая рука, сухие губы, жаркий шепот... Я просыпался с предвкушением праздника и одновременно с тревожным замиранием в душе, точно хотел приучить себя к мысли, что этот праздник однажды кончится. Бывало, на деляне отбросишь топор, вытрешь пот со лба и, слушая далекий печальный голос кукушки, снова подумаешь, что все это скоро кончится, что не может оно длиться вечно.
И все кончилось. Однажды у конторы нас встретил председатель колхоза. Они посовещались с нашим отделенным, Паша коротко кивнул и с побледневшим лицом решительно шагнул с крыльца.
— Конец! — сказал он. — Уезжаем. Звонил командир роты. К утру быть при параде. Подъем в семь. Все забрать, ничего не забыть.
Парни молчали, застигнутые врасплох, подавленные. Я обвел взглядом старые избы, выгон, дальние холмы. Деревня разом отдалилась от меня, отхлынула в прошлое, как что-то прожитое, недолгое, случайное.
Мы разошлись по дворам. Валька Субботин и Толя Кудрявцев наскоро перекусив, засобирались,