преступления? Почти никто. У одних следователей в душе застыл ужас (значит, об оправдании ими репрессий речи не было), другие следователи вообще не понимали, что такое преступление (значит, не стояло и вопроса об оправдании). Из людей же, непричастных к этому кругу, ни у одного нет и намека на оправдание происходящего. Но есть сформулированное стариком-плотником общее отношение как к народному бедствию, как к действию неодолимой силы, которая заставляет и лгать, и предавать. Сейчас у нас много гордых духом людей, которые легко обвинят этого старика в безнравственности. Но это — совершенно иная безнравственность, чем та, о которой говорит И.Клямкин.
Если рассматривать поднятую И.Клямкиным проблему «оправдания» рабочими репрессий в контексте общей проблемы взаимоотношений личности, социума и власти, то мы придем к тяжелым выводам и относительно нашей нынешней нравственности. Мысли людей, которые проводят такой структурный анализ, не находят пока что выхода в печать (чтобы не омрачать удовлетворенности нашей новой нравственностью). Вот, обнародованы данные о болезнях и смертности в зонах интенсивного хлопководства в Узбекистане, о самосожжениях женщин. И это знание не только не всколыхнуло, но почти не смутило тех, кто сейчас поражается безнравственности нашего общества 30-х годов. Хлопок-то нужен!
И.Клямкин постоянно проводит подмену двух отнюдь не тождественных вещей: нравственности политического режима и нравственности живущих в нем людей и социальных групп. Связь между ними есть, но очень инерционная. Могут и при аморальном режиме жить нравственные люди, и сдают они свои позиции постепенно. Чтобы сравнить нравственность социальных групп, надо мысленно поставить их в одинаковые условия. И я не уверен, что советские рабочие 30-х годов при таком сравнении проиграют. Что же касается их бездуховности, то отважусь высказать одну гипотезу, которая, по-моему, давно витает в воздухе, но никто не рискует ее высказать. Я думаю, что для очень большой части населения репрессии послужили толчком для тяжелой, постоянной работы ума и души, поиска смысла происшедшего, возможного объяснения и раскаяния. Они стали для нас источником особой духовности. Не дай бог никому больше такого стимула к душевной работе, но у нас такой стимул был, и он не пропал даром.9
К роли рабочего класса как движущей силы репрессий И.Клямкин подходит и с другой стороны — через утверждение чуть ли не
Даже при самой вольной логике невозможно понять, почему же массовые репрессии — необходимая цена за строительство, почему без них все бы остановилось? Люди бы отказались работать? Но они работали, как мы видели выше, из энтузиазма. И.Клямкин считает, что и для поддержания энтузиазма нужна была кровь. Но не в таких же количествах! Даже если допустить, что диктатура пролетариата, монопольная власть одной партии и т.д. неизбежно ведут к массовым репрессиям, то и в такой схеме эти репрессии выглядят как трагические издержки, и приписать им роль
По И.Клямкину получается даже, что из двух собратьев, рабочего класса и сталинизма, более кровожадной силой был как раз рабочий класс. Сталинская логика «утверждалась, пробивала себе дорогу в жизнь, питаясь и усиливаясь идущими из него импульсами». Какие же это импульсы? Вот какие: «Именно при НЭПе в городе и деревне образовались большие группы людей, которые могли чувствовать себя обделенными революцией и в ком усиливалась поэтому неприязнь к тем, кого НЭП экономически поднимал вверх. Так что слово «враг» не надо было выдумывать, оно витало в воздухе, у многих было уже на языке, его оставалось лишь произнести вслух. И оно было произнесено».
Опять Сталин — всего лишь выразитель умонастроения многомиллионных масс завистников. Но он хоть не обманулся (родство душ). Другое дело — бедные доверчивые «интеллигентные, европейски образованные политики». Косноязычные голоса наших бездуховных, выброшенных из всякой культуры рабочих их почему-то очаровали: «Обманулись те интеллигенты «наверху», кто, прислушиваясь к их голосам, поверил, что ради будущего можно вернуться в прошлое, ради высшей культуры нырнуть в бездну внекультурья». Такую «правду» выговорить действительно нелегко.
Большое внимание И.Клямкин уделяет проблеме энтузиазма советских рабочих. Это понятно: если утверждаешь бездуховность и безнравственность целого класса, как-то надо объяснить наличие энтузиазма. Ведь это — проявление духа.
Проблему И.Клямкин решает двумя ударами. Во-первых, раскрывает глаза на очень низкое качество этого энтузиазма: «Он неэффективен, нерентабелен, он прикован исторической цепью к слову «больше» и отделен исторической пропастью от слова «лучше», он растворяет «я» в «мы», творчество подменяет репродукцией, тиражированием достигнутых кем-то и где-то количественных (не качественных) образцов, именуемых распространением передового опыта. Грустно? Да, грустно».
Грустно потому, что описание этого «прикованного цепью к слову» энтузиазма — грубая подгонка реальности под идеологическую схему. Вот два-три примера. Энтузиазм советских ученых и конструкторов 30-х годов имел совершенно ту же мотивационную и духовную структуру, что и энтузиазм рабочих. Но это был период феноменального взлета продуктивности творческой мысли, вошедший в историю науки и техники как уникальное явление. Другая сфера — угольный забой. Был ли энтузиазм Стаханова тупым и репродуктивным? Стаханов сделал по сути дела открытие, имеющее даже мировоззренческое значение — он научился находить и почти ощущать критические точки, средоточие напряжений в угольном пласте, удар в которые сразу обрушивал большие массы угля.
Оболванил ли людей такой энтузиазм, превратил ли в стадо бессловесных «мы», показывает опыт войны. Как разительное отличие наших войск, немецкие генералы замечают следующее: у немцев гибель командира и его заместителя сразу вызывала замешательство и дезорганизацию подразделения! У нас же сразу поднимался сержант или рядовой и кричал: «Слушай мою команду!». Каждый ощущал себя личностью, готовой принять ответственность. А могли разве оболваненные люди породить творческое партизанское движение?
Сейчас трудно найти публициста, который не призвал бы себе в союзники Андрея Платонова и Достоевского, выковыривая из их произведений, как изюм из булки, нужные сентенции. А как ответить на такой вопрос: подтверждает ли весь труд Платонова образ советского энтузиазма как силы, выхолащивающей творчество, подменяющей его тиражированием чужих образцов? Совершенно наоборот! У Платонова это взрыв творчества, приобретавший даже разрушительный характер. Да и с тезисом о бездуховности советских людей от Платонова лучше подальше!
Второй способ, которым И.Клямкин разоблачает энтузиазм, состоит в обнажении его неприглядных «системных корней». Оказывается, не объективная реальность страны, не внутренняя, почти религиозная мотивация людей на строительство города-сада была источником энтузиазма. Он был вызван искусственно, «массовый энтузиазм — порождение той самой военно-коммунистической организации хозяйства, от которой мы и стремимся избавиться». Более того, энтузиазм якобы подпитывался кровью жертв сталинизма. И.Клямкин доказывает это так: «Административная Система — это система военного коммунизма. А военный коммунизм — это система, которая вырабатывает энтузиазм и героизм лишь в той мере, в какой они служат (или кажется, что служат) достижению победы над явным или мнимым врагом».
Итак, энтузиазм вырабатывают, чтобы уничтожить врагов (причем упаси бог выработать больше, чем надо!), а «гигантский аппарат для массового производства врагов» Сталин включает «для стимулирования трудового порыва». Прямо вечный двигатель.
И.Клямкин говорит об утрате нравственного смысла жизни индустриальных рабочих СССР, которые «не имели личного быта» и «готовы были всем пожертвовать, все отдать, могли работать столько, сколько надо, и намного больше». Он даже удивляется непонятливости воображаемого читателя: «Вдумайтесь, это же очень просто: если вы лишили себя настоящего, если вы в нем не живете, а «переживаете» его, то что принесете вы в будущее? Только то, что имеете. И ничего больше».
По этой логике, нравственный смысл наша жизнь обрела лишь во времена Брежнева, когда «миллионы людей… бросились устраивать свою частную жизнь». Но поди ж ты, и тут у нас все не так, как в «мировой