едут. Уж теперь близко.
Цура привел Федю на крыльцо лесничества и кинулся бежать по дороге. Федя сидел и дрожал. Ни о чем не думал. Совсем ни о чем. Только дрожал.
Лошадь шла сама. Добрела до Цуры, стоявшего на дороге, и остановилась.
— Саша, ты? — окликнула из тарантаса Прасковья.
— Он самый! — веселым голосом прозвенел Цура.
Прыгнул на козлы, шевельнул вожжами. Прасковья поднялась в тарантасе, села возле Цуры на козлах, положила голову ему на плечо.
— Я теперь до самой смерти твоя.
Цура переложил вожжи в левую руку и погладил Прасковью правой рукой по простоволосой голове.
Николай Акиндинович сидел в тарантасе не шелохнувшись.
Федя проснулся и затаил дыхание. Пусть думают, что он спит. Совсем бы не просыпаться! Но ведь в школу надо. Сейчас мама подойдет будить. Как же он посмотрит ей в глаза, когда в нем от нее, от мамы, стыдная тайна, такая стыдная, что все-таки лучше умереть, чем так
Федя замирает, слушает дом. В доме тихо. Только печь постреливает сухими дровами.
Федя соображает, как ему незаметно выскользнуть из-под одеяла, одеться, схватить ранец и убежать в школу. Только чтобы поменьше быть с
Федя ползет под одеялом, к краю сундука, и вдруг — голоса, дверь распахивается.
— Сюда! — говорит мама. — Куда пальто? Я подержу. Мама Вера, повесь пальто доктора.
«Кто же это заболел? — пугается Федя, но тут злоба сжимает его маленькое сердце. — Это — он. Пусть болеет! Только это не болезнь — притворство. Он умеет притворяться. Как что натворит, так мама должна доктора звать».
Кто-то подошел, поднял Федю и отодвинул от края. Этот кто-то — мама. Федя, не открывая глаз, знает — это мама. Ему хочется, чтоб она его погладила. Мамина рука ложится на голову.
— Вставай, сынок! В школу тебе.
Федя открывает глаза. Ему бы броситься к маме, прижаться бы, заплакать, но в комнате чужие. Щелкает замочек саквояжа, пахнет лекарством.
— Папе сделают укол, и все будет хорошо! — успокаивает мама Федю.
Федя, прикрываясь одеялом, хватает одежду и выскальзывает на кухню. Стуча зубами от непонятного холода — из печи пышет горячо, огонь веселый, добрый, — Федя одевается. Приходит бабка Вера с ведром колодезной воды, Федя хватает ковш, пьет.
— Замерз, а воду холодную хлещешь! — удивляется бабка Вера.
Федя хватает ранец и, не оглядываясь, бежит из дома. В школу еще рано. Федя выбирает длинную окольную дорогу, через липовый парк.
Заря утренняя горит медленно, сама для себя — не греет землю. Черные от ночного дождя деревья пахнут корой, роняют с голых прутиков капли. Капли щелкают по листве, устилающей землю. Ни сесть, ни прислониться. Все против Феди: и люди, и растения. Есть еще лисенок, но дружбы и с ним не получилось. Скалит зубы, норовит откусить палец.
Федя бредет по аллее. Капли щелкают по листве, по ранцу, по плечам, по голове.
В средние века была пытка. На голову человека лили по капле воду. Человек сходил с ума.
«А зачем мне ум? Чтоб все знать? Чтоб жить с
Федя замирает, смотрит украдкой на небо. Небо в золоте. У неба редкая осенняя радость — быть ясным.
«Надо пойти к Иннокентию, Цветы — Обещанье Плода», — вспоминает Федя.
Мчится по аллее, через мокрый луг, к башне-дому чудака.
Дверь уже не стоит возле дома, дверь на месте, холодно стало на дворе.
Федя на цыпочках поднимается на крыльцо и вздрагивает.
— Заходи, вставший спозаранку.
Федя, может, и не решился бы открыть дверь, постоял бы и ушел, а теперь не войти стыднее, чем войти.
— Федя! — обрадовался Иннокентий. — А я тебе подарок приготовил.
— Подарок?
— Смотри.
Иннокентий достал из-под стола деревяшечку с ладошку, а та деревяшечка и впрямь оказалась ладошкой, а на ладошке лягушонок, а во рту у лягушонка диковинный цветок.
— Ах! — только и сказал Федя и взял подарок в ладони, и держал, как держат воду в пригоршне.
— Я знал, что тебе понравится, — сказал Иннокентий. — Это на память тебе. Я перезимую и уйду. Весной война кончится… Кончится, кончится! Будь уверен! В город пойду, я ведь городской человек. Война меня в деревню загнала.
— А вы памятники делали? — выпалил Федя, собравшись с духом.
Он уже успел нарисовать себе город с площадями, и на этих площадях памятники — добрые звери доброго Иннокентия.
Старик улыбнулся, покачал головой.
— Памятников мне, мальчик, не заказывали. Кто же станет заказывать памятник чудаку?
И тогда, опустив голову, чтоб в последний миг не застесняться, не скомкать главного своего вопроса, Федя спросил:
— А вы чудак правдашний или понарошке?
Сильная большая рука накрыла Федину голову, погладила.
— Ты и сам не знаешь, какой важный вопрос задал мне, — сказал Иннокентий. — Что делать, есть люди, которые и люди-то понарошке.
Он встал, положил огромные свои ладони на головы деревянных зверей.
— Пусть они тебе скажут, правдашний я чудак или только чудаком притворился.
Федю не высмеяли, и вечное его смущение перед людьми отступилось от него.
— Нет, вы чудак! — бухнул он со всего пылу-жару и тотчас пожалел Иннокентия. — Но ведь чудакам — плохо.
— Ты не прав, мальчик! — загремел во весь голос Иннокентий. — Быть чудаком — счастье! Вырастешь, пойдешь по белу свету и увидишь ты, друг мой, на своем пути великие чудеса! Вот тогда и вспомнишь старого Иннокентия. Потому что все они, все чудеса света сотворены — чудаками…
Иннокентий взял у Феди лягушонка, положил в плетенную из стружки коробку.
— Чтоб цветок не поломался. Спрячь в ранец.
В школе было хорошо. В школе Федя был Федей, третьеклассником. Но звенел последний звонок, и ребята разбегались по домам, и Федя бежал к дому, а на пороге медлил.
Он заходил в сенцы, прятал ранец за ларь. И, ступая на самые верные, нескрипучие