— С днем рождения, папа.

* * *

В узкой протоке за Петровским стадионом, в осенних буроватых сумерках, предвещающих невнятную погоду дня грядущего, октябрьского уже дня, светились окошки плавучего ресторанчика, а редкие гирлянды тускловатых лампочек подергивались на ветру и роняли дерганый желтый свет в холодные темные воды. Ресторанчик под названием «Корюшка» в прошлой жизни был прогулочным теплоходиком и именовался то ли «Сапфир», то ли «Юпитер» — в общем, как-то роскошно именовался, несмотря на свой неуклюжий вид плавучей коробки.

«Корюшка» возраст имела преклонный, краска близ ватерлинии старой чешуей топорщилась на ее боках, и она еще студентами помнила кое-кого из тех, кто собрался нынче отпраздновать юбилейную встречу.

Они изменились, постарели, гораздо меньше ершились и, как видно, с трудом топорщили усталые плавники. Они глотали водку и коньяк, чтобы согреться и выглядеть моложе, чтобы побыстрее растворить жалость друг к другу и к себе, мешающую веселью, чтобы высушить в глазах мутную воду прожитых лет, что залила молодой огонь.

Салаты были жидкими и теплыми, а мясо холодным и пересушенным, ножи, естественно, тупыми, а бокалы и рюмки — толстого дешевого стекла. Но встреча в общем и целом удалась, разогрелась понемножку, раскочегарилась и пошла бесшабашной юлой на часок-другой-третий во всеобщей хмельной любви друг к другу, во всеобщей фантазийной памятливости и сочувствующем взаимопонимании. Узнавали, радовались, удивлялись напоказ, поздравляли и хвастали.

Оркестра не приглашали, так как намеревались музицировать сами, как получится. Сначала кто-то пьяноватыми пальцами прошелся по клавишам не то чтобы разбитого, но разбитного пианино, которое настолько привыкло к трехаккордным композициям, что утратило способность воспроизводить более сложные лирические излияния. Потом на сцену явился Славка со своей ветеранствующей, покрытой шрамами гармошкой, и все подхватили не очень приличные медицинские частушки, как-то после зимней сессии по вдохновению коллективно сочиненные еще на втором курсе.

«Расступись, честной народ: Вася резать труп идет! Смотрит, а у трупа аж четыре пупа!» История была не совсем выдуманная, а того самого Васю Кумовкина, обкурившегося натощак, который ловил по всей анатомичке сбежавшие у трупа пупки числом четыре, сама профессор Шон по прозвищу Потрошон потчевала нашатырем под нос, а затем вывела вон с нецензурным напутствием и больше не пустила. Зачета Вася так и не получил и был отчислен. Потрошон была пристрастна и привечала далеко не всех, а только избранных неизвестно по каким причинам. Вася Кумовкин какое-то время еще обретался в общаге у Гренадерского моста, уныло диссидентствовал, побирался, а потом исчез в сиянии голубого дня — попал под призыв, оказался в Афгане, где кумарил, пока не помер, сам не понял от чего, — то ли от коварной мины, то ли от пули, то ли от дизентерии, то ли от разъедающей мозги дымной травы.

За частушки эти всю группу публично казнили в комитете комсомола и на профсоюзном собрании, поминая через слово Ее Величество Медицинскую Этику. Но все как-то обошлось и замялось, потому что цитирование некоторых особо пикантных строк вызывало у профессионалов, будь они хоть трижды партийные, комсомольские или профсоюзные деятели, условно-рефлекторные смеховые спазмы.

Вечер шел своим чередом, и вслед за подуставшим распаренным Славкой на сцену под белы рученьки вывели хмельную уже после пары рюмок и раскрасневшуюся донью Инес. А за нею с почтением несли ее гитару, норовистую и фигуристую маленькую испаночку с исчирканной декой, покорявшуюся лишь одной хозяйке. Так по-особому она была настроена, в лад с ломко-мелодичным голосом Инны.

Инна вела себя странно, непривычно. Вся в себе была Инна, не похожа на себя в юности. И разговаривала она то ли с собой, то ли со своей гитаркой — рабыней, подружкой, утешительницей, ангелицей-хранительницей. Инна отодвинула стоявший на сцене стул вбок и чуть в глубину, в сень огромной искусственной пальмы, уселась там и погладила лаковый гитаркин бок.

— Ты моя девочка, — себе под нос ласково сказала она. — Мы с тобой как-то даже не всех здесь узнали. И Вадика нет. Кому мы будем петь? Мы Никите будем петь. Вдруг он нас услышит.

Инну всегда по неведомому следу находили какие-то особые, никому не известные песенки, они тихими мышками селились в ее гитарке и не пускали туда разную перхотную дребедень на вечное поселение. Разве что в гости.

Инна завела тихонько то, что пела Никите маленькому:

Уж ты бабушка Улита, Ты впусти котов в калитку, Под березой там кровать, На ней сладко почивать,—

запела Инна и прикрыла глаза, а пальцы привычно перебирали струны, немного рассеянные сегодня.

Та кроватка нова-нова, А подушечка пухова. Ветер листья шевелит, Мой Никита сладко спит. Спи, малютка, почивай, Карих глаз не открывай.

Мелодия была простая и мягкая-мягкая — детская постелька, а не мелодия. И пьяненькое вдохновение, хвастовство, и глуповатый кураж, и петушиный задор улеглись вдруг за банкетным столом, будто осыпалось сусальное золото, легло под ноги невесомыми тончайшими чешуйками, и жалко золотишка стало — сил нет. Слушали Инну напряженно и со смущением, но любили ее по-прежнему, пусть и двадцать пять лет уже прошло и она уже не та донья Инес с высоким пластмассовым гребнем под черепаху, а больше похожа на обманувшуюся в любви русалку.

Инна пела негромко, но голос был такой особый, звучный, проникающий, хотя и стал ниже с годами и бедами:

Коты-котики идут, Они Никиту стерегут, На него со всех сторон Нагоняют сладкий сон[3].

— Вот такая песенка, — сказала Инна как бы сама себе. — А еще есть песня про лягушек. Ее почему- то тоже никто не знает. Никто на свете. Такая уж она заповедная. Можно попробовать спеть, если получится. Вот такая:

У леса на опушке, Посреди лужайки, Три старые лягушки Бренчат на балалайке…
Вы читаете День Ангела
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату