кирпич. Инна смотрела поверх его плеча и молчала. Долго молчала. Так долго, что молчание приобрело объем и вес и плотность дождевой тучи.
— Ну и ладно, — хрипло произнесла она наконец. Потом отступила на шаг и еще на один, оглядывая Вадима сквозь влагу, скопившуюся под веками. — Ладно. Пока. Я думала, ты наш.
— Мне уходить? — уточнил Вадим.
— Я сама, — ответила Инна и развернулась, побежала, не разбирая дороги, сдерживая слезы.
— Инка, я. — крикнул вслед Вадим, — Инка, я правда не обиделся! Не переживай так. Все утрясется, выйдут они через две недели!
И все же было очень обидно. Это он так — делал хорошую мину при плохой игре. Не должна она была бы его бросать. Но все же. Все же Вадим испытывал определенное облегчение, словно гора с плеч свалилась, словно сбросил со спины тяжелый мешок. Мешок, полный этих. «Друзей». Грязноватых, патлатых, нетрезвых, подкуренных, бесталанных, как пустая порода. По слухам, в этой породе можно найти и алмаз. Но не искать же, пачкаться. Да и как отличишь? Они ведь, алмазы-то, говорят, невзрачные на вид, пока их не отшлифуешь. «У меня своя дорога, — твердил себе Вадим, — своя». На ходу он нервно взлохматил волосы, пропустил через пальцы длинную челку, словно пытался вычесать — как перхоть — зародившийся было под волосами стыд.
За неделю новоявленные «декабристы» почти привыкли к тому, что мертвые — они и есть мертвые. Может быть, где-то они и воскресают или не воскресают, а просто разгуливают по ночам, но только не в советском морге. В советском морге они не покойники, не мертвецы, не усопшие, не преставившиеся, не почившие, а — трупы, сгусток несвежей органической материи, и не имеют они ни пола, ни возраста, ни имени, а лишь инвентарный номер. И церемониться с ними особенно нечего, если никто не видит. Свалил, не глядя, на металлический стол, поправил простынку и пошел за следующим.
Антоша Миллер поначалу слегка развлекался, чтобы не думать о том, с какой материей они имеют дело. Он расставлял столы радиально, косым заборчиком по периметру и даже по спирали, гусиным клином, ромбами, домиком. Неприличным словом, когда началась ломка. На слове-то он и погорел, и его отправили относить тяжелые гробы в Зал прощания в компании с вызывавшим недоверие Капитаном Грантом, для которого трупы не утратили половую принадлежность: с трупами мужчин он обращался бережно, а женскими брезговал, ронял с носилок и демонстрировал при этом рвотные позывы. В Зале прощания не очень-то продемонстрируешь свои склонности, будь они художественные или сексуальные, тем более что тяжелые гробы приходилось носить на себе — тележки почему-то не было. Но и здесь Антоша сумел отличиться. Благодаря его голосу, который даже при матерном шепоте, на который он перешел по причине отсутствия «дури», звучал благородно, вальяжно и раскатисто, его приняли за священника. Деревенская бабуля, не знавшая городских порядков, хоронила мужа, который умер в больнице, и, заслышав сдержанный грозовой бас, чуть не в ножки кинулась Антоше:
— Батюшка, уж ты втайне отпой, не обижу, — шепотом умоляла бабуля. — Самому-то все черти грезились — вино любил, чертей-то навидался уже, так надо бы в рай.
— Уйди, старушка, я в печали, — прогудел Антоша Миллер, не сообразивший, чего от него хотят.
— Так и я в печали, батюшка. Где я в Ленинграде дешевого попа найду? Отпой, а?
— Я тут, бабка, послушание отбываю, — включился и заиграл Антоша, — не имею права служить. Неправедно осужден.
— А… доколь? Осужден-то доколь? — интересовалась бабка.
— А вот падет на землю звезда-полынь, — врал из Апокалипсиса Антоша, что помнил, — отравит все на свете, тут я и освобожусь. Все мы освободимся. Аминь.
— Аминь, батюшка, — перекрестилась бабка. — Так отпоешь?
— Шесть «Столичных» по ноль семьдесят пять, — заломил Антоша.
— Окстись, — фыркнула бабка. — Две. Ты же без волос и без бороды. Грех один.
— Шесть, — настаивал Антоша, — за конфиденциальность.
За конфиденциальность бабка, испугавшаяся непонятного слова, уступила, и к концу рабочего дня все — политически неблагонадежная компания, местный работник Илья Тимофеевич и конвой — пребывали в благодушном, расслабленном настроении. Все, кроме Олега, который, возможно, и не отказался бы поддержать компанию, но торопливая «оргия» в морге случилась в его отсутствие.
Он мыл пол и вышел с ведром, чтобы выплеснуть грязную воду в канализационный люк, забранный решеткой, или прямо в Карповку. В этом было преимущество поломоя — в возможности хоть на две-три минуты выйти на свежий воздух. Пол и стены можно было мыть бесконечно и бесконечно выносить ведра, а стало быть, и прогуливаться. Во время одной из таких коротких прогулок его чуть не сбили белые «Жигули» последней модели. Олег отпрыгнул от несущейся вдоль Карповки на полной скорости машины и прижался спиной к влажному по случаю мелкого дождичка древесному стволу. Да так и остался стоять, потому что машина резко затормозила, и из нее, чуть не ударив Олега водительской дверцей, не очень ловко выбралась Галина Альбертовна — длинноглазая Исида, Нут, Баст и кто-то там еще в одном лице. Она накинула глубокий капюшон куртки и ушла в него до переносицы. Ноздри богини трепетали от гнева, орхидея. О, нет, уже не орхидея, а яркий, почти светящийся на фоне мутного дня цикламен презрительно дрожал и ник к подбородку.
— Ты сменила помаду? — удивился Олег и опомнился: — Лина, как ты сюда попала?
— Очень просто, — процедила она сквозь зубы, — охранник поднял шлагбаум.
— Так ведь не пускают на личном транспорте?
— У меня есть удостоверение. Особое такое, красненькое. И не делай вид, что не понимаешь, о чем речь.
— Я и не делаю, — сказал Олег, глядя поверх ее головы на ворону, севшую на крышу морга. — Я тут научился искать причины и следствия. Причин, если честно, не нашел, а следствия — налицо. Спасибо нашему общему знакомцу Петру Ивановичу, ведь так, Лина?
— Легко было догадаться. Только что же ты, милый, причин не понял? Проверочку-то не прошел, не тех мальчиков побил. Где была твоя голова? Что тебе это отребье, за которое ты чуть голову не сложил? Не болит головушка-то?
— Пройдет, — пожал плечами Олег, следя за взъерошенной вороной на крыше. Ворона упорно мокла под холодной моросью и никуда не торопилась, ни строить гнездо, ни под навес, чтобы обсохнуть. Паразитов изводила в сырости, что ли?
— Ты все провалил, как последний сопляк. — зашипела Лина, глубоко засунув в карманы ледяные руки. — Ты меня подвел, понял ты или нет?! Меня еще больше, чем себя самого. У меня ребенок, а ты меня убил, мерзавец, уничтожил! Ты меня последнего шанса лишил из дерьма вылезти! Мне теперь подсадкой служить до второго пришествия! Под такую нечисть ложиться, что и подумать тошно! Или этого ублажать.
— Петра Ивановича? — усмехнулся Олег.
— Ладно, он хоть один. Но иногда я думаю, что легче под покойника лечь.
— Говорят, кое-кто именно покойников и предпочитает, — безжалостно пожал плечами Олег. — У нас тут как-то ночью окно разбили, покрывала с клиентов поснимали.
— Сволочь! — заорала, не дослушав, Лина. — Ты… издеваться еще будешь! Все вы сволочи!
Она внезапно успокоилась, взяла себя в руки, цикламен обрел жесткую симметрию, стал плоским, как в гербарии. Потом сухие лепестки раздвинулись и сухо прошуршали:
— Я сейчас могу громко закричать, что меня насилуют. И ты, сэр рыцарь, не отмажешься. Говорят, с насильниками в тюрьме жуткие вещи вытворяют.
— Давай, кричи, — равнодушно сказал Олег, прижатый к дереву. Ворона на крыше встряхнулась, но улетать и не подумала, смотрела на Олега веселым, умным глазом.
— Где, кстати, твой конвой? — оглянулась Лина.
— Наверное, обсыхает. В помещении, — усмехнулся он.
— Разгильдяи. Не хочешь расслабиться на заднем сиденье, пока они там обсыхают? — предложила она, и цикламен вновь наполнился живым соком и, казалось, даже заблагоухал.
— Чтобы экспертиза подтвердила изнасилование? Спасибо.
— Дурак. Дурак и мерзавец. Негодяй и трус. Сволочь. Дерьмо. Дурак. Мерзавец.