Мой однокашник Мирза-слепой говорил, увидев кого-нибудь из учеников в обнове:

— Тот же ишак, но с другим седлом.

Анварбек оставался Анварбеком, хотя и был одет теперь в халат мингбаши. Черного шакала не скроешь даже под белой шерстью. Душа и зубы остались у него шакальи. Эти зубы он и показал на полянке.

Анварбек не окликнул Юлдаша. Слишком много чести для полицейского слышать свое имя из уст мингбаши. Хозяин только кашлянул. Этого было достаточно, чтобы Юлдаш обмер. И не один Юлдаш — все обмерли. Застывшими от ужаса глазами мальчишки смотрели нч мингбаши.

— Чайхана открыта?! — не то спросил, не то утвердил Анварбек.

— Открыта… — прошептал трясущимися губами полицейский.

— А что я приказал тебе?

— Приказали закрыть… Но эти бесстыжие мардикеры не хотят слушаться. Они угрожали мне…

— И ты сбежал, сын праха!

— Сбежал, о мой бек!

— Трусливый пес!

— Пес… Но я выполню ваш приказ, господин.

— На том свете?

— Почему все гонят меня на тот свет?!

— Потому что на этом тебе делать нечего.

Анварбек взмахнул нагайкой, и она со свистом опустилась на голову Юлташа. От такого удара, наверное, могла отлететь голова, но слетела только шапка, великолепная шапка полицейского, которой так гордился Юлдаш. Не знаю, стал бы он спасать что-либо другое, но за шапкой наклонился, и тут новые удары посыпались на его голову. Стараясь уберечься от плети, Юлдаш побежал. Но разве можно пешему уйти от конного? Анварбек пришпорил своего жеребца, и тот в несколько скачков настиг беглеца.

Бегущего, а потом уже упавшего Юлдаша мингбаши стегал и стегал, пока не переломился черенок камчи. Отбросив плетку, Анварбек потянулся к сабле. Исхлестанный, облитый кровью, Юлдаш почуял страшное в этом жесте мингбаши. Бежать он не мог, и пополз, ища защиты в толпе людей, уже собравшейся на поляне. Однако Анварбек не для того распалил себя, чтобы так просто закончить расправу. Он бросил клинок вслед Юлдашу и, наверное, угодил бы в затылок, но рука промахнулась, и лезвие, ударившись о камень, отскочило и поранило старика, находившегося рядом.

Кровь полицейского почему-то не тронула людей, а малиновая струйка, сбежавшая со щеки старика, вызвала гнев. Толпа грозно загудела, как когда-то перед восстанием.

Пыл Анварбека сразу охладился. Подняв саблю, мингбаши всадил ее со злостью в ножны и ускакал.

Так миновала смерть Юлдаша, и он оказался на супе чайханы Урдушмата-ака.

— Из любви к людям страдаю, — повторил полицейский, плача навзрыд. — Из любви…

Мы с дядей сели напротив и сложили свои инструменты у ног. Я думал, что дядя, глядя на плачущего полицейского, станет выражать соболезнование, а он, напротив, усмехнулся:

— Кого ж вы любите? — спросил дядя Джура.

— Народ, — ответил, глотая слезы, Юлдаш. — Я же народный полицейский…

— Э-э, Али ходжа или ходжа Али, какая разница! Прежде вы служили своему родичу, тысячнику Мирзаяру, которого народ закидал камнями, теперь служите тысячнику Анварбеку. Если прежде были черным псом, то теперь стали белой собакой…

Все вокруг засмеялись. Никому, никому не было жалко полицейского. Почувствовал Юлдаш, что народ считает его врагом и даже не вздохнет, если случится беда с ним, если тот же Анварбек засечет собственного слугу до смерти. И Юлдаш встал с супы. Встал с трудом и побрел по пыльной дороге.

Около пустыря его обступили мальчишки. Я видел, как Мирза-слепой протянул руку полицейскому, показывая ашичку, которую с боем отстоял и за которую требовалась награда.

— Вот она! — кричал Мирза. — Дайте орехи!

Юлдаш полицейский не остановился, даже не посмотрел на мальчишек. Не посмотрел на уши Мирзы, горевшие красно-синим огнем и казавшиеся вдвое больше, чем обычно. Тогда ребятишки стали кричать хором:

— Будьте справедливы, отдайте орехи Мирзе! Он заработал их своими ушами!

Теперь Юлдаш остановился и прохрипел:

— Прочь! Прочь с моих глаз!

Прохрипел, и хрип был не человеческий, так мне почудилось. Он походил на стон или вопль раненого животного. Мальчишки в страхе кинулись врассыпную.

Юлдаш постоял немного, покачал своей окровавленной головой, потом высыпал из кармана орехи, прямо на землю высыпал, и пошел напрямик через пустырь, неизвестно куда.

Долго синий камзол его маячил перед нашими глазами…

День надежд

Звуки кузницы — стуки молотков и звон железа — я слышал прежде обычно издали. Они были веселыми, эти звуки. И их было много в Джизаке: целые кузнечные ряды тянулись на базаре. Иной раз как заведут перестук, все окрестные махалли наполняются волшебной музыкой. «Э-э, — говорили тогда старики, — дал бог мастерам работу!»

Теперь я сам творил эту музыку. Правда, пока еще робко. Дядя не всегда доверял мне молотки, но когда доверял, музыка звучала громко и весело. Так, во всяком случае, я считал и старался вовсю. Думаю, что мой молоток был слышен во всем Джизаке. Наверное, был слышен: весь город примолк, и кузниц было слишком мало, если не одна наша.

Чумазым я тоже был пока один, если не считать дядю. Кузницу с помощью братьев, то есть моего отца, Аширмата-ака, и Отавая-ака дядя поднял, и в ней запылал горн. Ну, а где огонь, там и дым, а где дым, там и копоть. К тому же, как известно, без угля нельзя развести огонь, вот я и украсился копотью. Железо тоже, между прочим, обладает способностью красить, особенно когда заржавеет.

И что удивительно, я гордился этими красками и шел через город с высоко поднятой головой. Кузнец! Себя я считал кузнецом, хотя другие не считали и называли просто учеником Джуры-ака. Но какое это имело значение! Главное, никто не отрицал моей причастности к кузнечному ремеслу. В душе я был уже кузнец. На железо смотрел глазами дяди Джуры, особенно если это железо было превращено в подкову, кетмень или топор. Мне хотелось понять, хорошо ли превращено, смог бы дядя сделать так или лучше. О своих способностях умалчивал, поскольку их пока еще никто не замечал, да и были ли они? Это могло определить лишь будущее.

Пока я имел дело с углем. По утрам разжигал огонь в горне, раздувал его с помощью мехов, которые дядя соорудил из старой шкуры, лежавшей в нашем доме как ковер. Появлялся дядя в одно и то же время и с одним и тем же выражением лица — оно было хмурым и озабоченным. Но не злым. Клал в нишу сверток, и я знал, что там лепешки — наш завтрак, обед и ужин. Знал, какая лепешка дядина, какая моя. Мы по- прежнему все делили пополам. Торжествовал уговор, объявленный Джурой-ака при найме меня в ученики: «Я голоден — и Назиркул голоден, я сыт — и он сыт». Все еще трудно было установить — голодны мы или сыты. Но лепешка была каждый день. Значит, почти сыты. Остальные мои сверстники иногда не видели и лепешки.

В течение дня дядя редко разговаривал со мной. Кузнецам вообще трудно вести беседу — такой стук и звон стоит, что ни одного слова не разберешь. Лишь в промежутках между разговором большого да малого молотков Джура-ака вставлял несколько скупых замечаний, относящихся к работе, давал мне совет или порицал за что-нибудь. Заказчиков он тоже не баловал многословием: спросит, что надо, оговорит цену и назначит день, когда прийти за заказом. Единственное, что могло отвлечь дядю, это известие о возвращении кого-либо из России. Мардикеры мало-помалу собирались в Джизак, «слетались к родному гнезду», как говорила моя матушка. Приезжали по двое, по трое, а то и поодиночке. Вся махалля сразу же

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату