узнавала о появлении «нового джизакца», его дом моментально наводнялся соседями, и они не уходили, пока не получали исчерпывающие ответы на свои многочисленные вопросы. Людей интересовало все — как жили, что делали мардикеры в далеких краях, и хотя рассказы «новых джизакцев» почти ничем не отличались от рассказов уже «старых джизакцев», прибывших весной, сразу после свержения царя, их выслушивали с огромным интересом и вниманием. В конце следовал главный вопрос: «Как будет дальше и когда кончится время Временного правительства?» События в России стали волновать джизакцев, оттуда, с Севера, ждали перемен. А кто, кроме очевидцев, кроме мардикеров, мог поведать людям новости?
Самым нетерпеливым и самым любопытным в городе был, кажется, мой дядя. Стоило кому-нибудь обронить слово «приехал», как Джура-ака оставлял клещи и молоток.
— Кто, кто? — допытывался он у прохожего.
И пока не узнавал, кому посчастливилось вернуться в Джизак, не отпускал человека. А вечером, после работы, тащил меня в чайхану Урдушмата, чтобы узнать все подробности.
Однажды в кузницу забежал мой дружок Акил. Правильнее было бы сказать залетел, как залетает весной в дом птица, так стремителен, возбужден и радостен был Акил. Лицо его сияло, даже оспинки на щеках посветлели.
— Приехал! — крикнул он с порога. Крикнул знакомое слово.
Я не стал спрашивать, кто приехал: в семье Акила давно ждали отца.
Дядя вылез из ямы, в которой стояла наковальня, обнял за плечи Акила.
— Отец, значит? Ну, вернулось счастье в дом…
На глазах дяди, кажется, блеснула слеза. Никогда я не видел его таким взволнованным. Он плакал и улыбался. И с чего было плакать — отец Акила чужой нам человек, дом их стоит вдали, дороги не пересекаются. Неужели общая судьба, судьба мардикера способна так сблизить людей?
— Теперь наших собралось немало, — продолжал дядя. — Как отец, здоров?
— Здоров, — кивнул Акил. Но, немного подумав, добавил: — Правда, ухо одно болит… Отморозил.
— Ухо, это ничего. Другие легкие поперепортили… На всю жизнь. — Дядя закашлялся. Последнее время он стал часто забиваться в кашле: отвернется от наковальни и борется с приступом. Наверное, дым горна и запах окалины душили его. — Главное, чтобы сердце не заморозить… Без сердца — конец…
Не знаю, понял ли последнее Акил. Думаю, понял, потому что глянул на меня как-то значительно.
— Чем бы тебя наградить за радостную весть? — сказал дядя Джура и стал озираться, отыскивая в кузнице что-либо подходящее. Но ничего не нашел: не подкову же дарить мальчишке! — Ладно, будет за мной, — развел руками дядя. — Запомни…
Акил благодарно улыбнулся.
— Хорошо, дядя Джура… А я вот что захватил вам… — Он полез за пазуху и вытянул оттуда кусочек сахару. Маленький, величиной с орех, потемневший от пыли и частого прикосновения рук. Вытянул и подал мне. — Папа привез из России…
Сахар! Уж не помню, когда я держал его на ладони. А вкус вовсе забыл. Так бы и отправил этот серый орешек в рот! Но рядом были дядя и Акил. Я разбил орешек на три части, прямо тут, на наковальне, и протянул один Джуре-ака, другой — другу Акилу, третий оставил себе.
Дядя отстранил мою руку.
— Ну, я свою долю съел, когда еще мальчишкой бегал по базару. Оставь себе или матушке отнеси. Дома у вас найдется рот для этого сахара…
Рот, конечно, найдется, даже целых два — маленькие братишка и сестренка… И я, не скрывая радости, затолкнул сахар в тряпицу, что матушка повязала мне в виде поясного платка.
— Папа еще хлеба привез, — сказал Акил. — Белого хлеба… Правда, он засох… но вкусный. Мы его в воде размачиваем.
— Да-да, — закивал головой дядя и улыбнулся чему-то, верно, пришедшим воспоминаниям. — Главное, сам вернулся. Благодари, сынок, тех, кто сверг царя, кто вернул свободу отцу твоему.
Акил озадаченно посмотрел на Джуру-ака и тихо, почти шепотом, произнес:
— Рахмат. Спасибо…
И побежал домой.
Мы с дядей снова принялись за работу — я вытягивал из горна полосу железа, сияющую голубовато- розовым светом, клал на наковальню, а Джура-ака бил по ней молотком, превращая в тонкий длинный серп. Нам заказали крестьяне несколько серпов.
Вечером после работы, не в тот день, другой, дядя повел меня в дом Хафизбая. Читатель помнит этот дом — красивый дом с садом, где отдыхал иногда уездный начальник полковник Рукин. Помнит читатель и самого Рукина, навестившего Хафизбая накануне трагических событий. Тогда перед уездным правителем были расстелены дорожки, и сам хозяин, склонившись в почтительном поклоне, встречал важного гостя. Вход охраняли двое полицейских, а незадачливый Юлдаш ударами плети разгонял толпу любопытных джизакцев. Разгонял главным образом мальчишек, надоедливой стаей вившихся у ворот.
Сегодня ворота Хафизбая открыты настежь — ни хозяина, ни полицейских, ни сторожей. Народ входил сюда как в собственный дом. Здесь собирались мардикеры, вернувшиеся с тыловых работ, ну и, конечно, беспокойные джизакцы — все, кто был разут, раздет и голоден. По босым ногам и рваной одежде легко можно было установить участников этого первого в городе митинга.
Дядя вошел в дом Хафизбая с гордо поднятой головой. Хмурость с лица его слетела, и оно светилось какой-то торжественностью. Меня он пропустил вперед, давая этим понять, что мое место среди трудового Джизака, среди тех, кто бос и голоден. Между прочим, я действительно был босым, а штаны мои состояли из одних заплат.
Мардикеры отличались от босоногих своей рабочей одеждой. Все они были в светло-зеленых рубахах и такого же цвета брюках, а на ногах красовались большие и, наверное, очень тяжелые ботинки. Я так думаю, потому что при ходьбе ботинки эти издавали громкий стук, такой непривычный для мусульманского города. Завистливый взгляд мой чаще всего останавливался на красивых ремнях, которыми были опоясаны мардикеры. Такой ремень мне очень хотелось иметь.
Народу набралось много. Кроме мардикеров и чайрикеров, кроме босоногих из нашей махалли, в саду оказались и жители соседних махаллей. Их легко можно было узнать по чалмам, тюбетейкам и большим шапкам. Все расселись на айванах, супах, а кому не хватило места, устроились прямо на земле, подложив под себя собственные ноги.
Многоликая толпа занимала мое внимание недолго. Быстро отыскал я среди джизакцев незнакомого человека в русской одежде. Отыскал быстро не только потому, что человек был в незнакомой одежде, но и потому, что все смотрели на гостя. Да, это был гость. Потом я узнал его имя — Хайдарбек Абдуджаббаров. Он сидел среди мардикеров, по-мусульмански скрестив под собой ноги, и беседовал с другим гостем, одетым во все русское. От них, от этих двух незнакомых людей, джизакцы чего-то ждали. Ждали нетерпеливо, взволнованно. Я тоже ждал, хотя и не понимал почему. Видимо, мне передавалось общее настроение.
Наконец, когда сад наполнился до отказа, а за воротами столпились мальчишки и женщины, незнакомец поднялся и через узенький проход между плотно сидящими людьми прошел к самому высокому айвану, взобрался на него. Все сразу затихли.
— Товарищи! — сказал он. Сказал только это слово и сразу удивил джизакцев. Никто прежде не слышал его, хотя оно и существовало, но не адресовалось вот так к людям, незнакомым людям. У меня почему-то вздрогнуло сердце. — Товарищи, мы собрались, чтобы вспомнить тех, кто стремился к свободе и отдал за нее жизнь, чтобы обдумать, почему же этой свободы мы не достигли…
Незнакомец говорил очень спокойно, не повышая голоса, не взмахивая рукой, но людей его слова взволновали. Каждый представил себе пережитое, огонь Джизака и ветры степи, слезы угоняемых и крики раненых. Все представили себе. А гость продолжал:
— Мы думали, что, убив Мирзаяра и Рукина, мы навсегда избавимся от поработителей. Мы горько ошиблись. Злодеев много, очень много, и самый главный из них — царь. Он расправился с народом за смерть своих слуг, изгнал джизакцев, сжег город, расстрелял и повесил невинных людей. Джизак превращен в пепел, реки высохли, сады погибли, пришел голод.
Сидевшие перед оратором застонали, закачали горестно головами. Тогда гость поднял руку, чтобы успокоить людей.
— Не вы одни страдаете. Весь народ России повергнут в нищету и страдания. И везде борцов за