— Завидую тебе, Васка… Ведь там будет она!
— Кто — она?
— Ох, какой же ты стал недогадливый! Она!
Максюта стал описывать, какие приготовления к ассамблее идут в доме его хозяина. Платьев уж с десяток рассмотрено и отвергнуто. Остановились на шелковом, гишпанском, выделки простой, но цвета яркого, смородинного. Прическа под названием «расцветающая невинность», с локончиками. А юбка от француза Рекса, который шьет на Кузнецком мосту, — с фижмами[34], ширины необозримой, под ней каркас в три обруча из китового уса. Максюта приводил такие подробности туалета, что было ясно — он не зря обучается в суконной сотне.
— Смотри, друг Васка, ты хоть на контрданс-то ее там пригласи. Боярские сынки — персоны кичливые, станут ли они звать купецкую дочь? Ты не забыл, как я тебя контрдансу учил?
Он взял приятеля за талию и принялся крутить столь яростно, что у того слетели очки и пришлось их отыскивать на кирпичном полу. Глядя на его давно не стриженную голову, Максюта спохватился:
— Постой, да есть ли у тебя волосы накладные, сиречь парик?
Это услышала баба Марьяна, которая как раз пришла звать друзей откушать. Всплеснула руками:
— Ой, да ничего у них нету, у этих Киприановых! Хоть бы кафтан приличный либо камзол. Сам-то вычисленьями занимается, доходишки скудные и те в типографию просадил. О парне бы подумал — женить пора, а он чуть не босиком бегает!
Пошли с Марьяной к отцу, а Максюта предусмотрительно удалился, потому что старший Киприанов не жаловал его, считал пустограем. Отперли старую кованую скрыню[35], еще приданое покойной Бяшиной матери. Баба Марьяна вытаскивала оттуда одну рухлядину за другой, как бы демонстрируя невидимым зрителям:
— Гляньте, православные, в чем царский наш библиотекариус щеголять изволит.
Или:
— Кафтан да жупанина, дыра да рванина!
Онуфрич решил так:
— На ассамблею не миновать идти, против указа не открутишься. Я надену черный с искрою зипун[36], который за долги у нас остался от квартиранта, немецкого певчего. А ты, Васка, надень свой полукафтан ученика Навигацкой школы, тот — васильковый, с алыми отворотами. Накладных же волос не надобно, сам государь Петр Алексеевич их не жалует. Возьмем ножницы и обкорнаем свою прирожденную заросль.
— Купил бы что-нибудь! — запротестовала баба Марьина. — Век, что ли, будешь носить квартирантовы обноски?
Киприанов обещал: как Ратуша заплатит за прошлогодние заказы, выдаст на обнову всем.
Долгожданная ассамблея состоялась лишь в последний день святок. Губернатор Салтыков распорядился: ночью улицы на рогатки не запирать, дабы до утра шла праздничная езда. Главные ухабы — на Маросейке, на Басманной — завалить соломой, засыпать на скорую руку и рвы, оставшиеся от ожидаемого нашествия шведов. Указано было также учинить иллюминацию — зажечь на каждом дворе по плошке, а кто побогаче — по горящей из свечек картине, да не забыть приготовить по кадке с водой.
Как только Киприановы переступили порог Лефортова дворца, отец на глазах переменился. Раскланивался с какой-то вымученной улыбочкой. Бяшину руку сжал нервно, словно клещами. Гайдук[37], который распахнул перед ними двери, даже глазом на них не повел, а отец и ему искательно поклонился. Тут кто-то, одетый в старомодную ферязь [38] со стоячим воротником, чуть не сбил их с ног, выходя прочь и сердито стуча посохом.
— Окаянство! — брюзжал он. — Это ли собрание благошляхетных? Какой-то сброд худофамильный!
— Аврам Лопухин! — зашептал отец Бяше. — Царский свояк[39], братец бывшей царицы Евдокии… Небось уходит от бесчестья: указано строго — в русском платье не пускать.
Наверху сквозь гомон голосов слышалась музыка. На каждой ступени белокаменной лестницы стояли гвардейцы с красиво отставленными на вытянутую руку мушкетами. В канделябрах и висячих паникадилах[40] горело множество свечей, и все было так великолепно, как в божьем раю, подумал Бяша. Тут отец стал дергать его за рукав и шипеть в ухо:
— Кланяйся, да побойчее! Глянь сам вице-губернатор господин Ершов! Кто бы сказал, что чуть ли не вчера он из подлого сословия, как и мы с тобой. Но — величествен, но — умен! Ах, кланяйся, Васка, не жалей поясницы.
Вице-губернатор Ершов — худощавый господин в пышном парике и с усиками щеточкой — в ответ на поклон Киприановых одарил их властным и рассеянным взглядом, но благосклонно потрепал Бяшу по щеке. Затем, словно забыв Киприановых, повернулся к своей свите и заговорил намеренно громко, чтобы слышали все:
— О да, губернатор господин Салтыков не поскупился на ассамблею, похвально! Однако уж не те ли это деньги, которые расхищены в казне на интендантских подрядах?
— Ой, Васка, — сказал отец, увлекая сына по лестнице, — давай, брат, от них подале. Знаешь — паны дерутся, а у холопов чубы трясутся.
А вот и обер-фискал, гвардии майор Ушаков, в Преображенском мундире, с голубой орденской лентой через плечо. Он приветливо ответил на поклон Киприановых, а с вице-губернатором Ершовым облобызался по-старинному — крест-накрест. Вице-губернатор взял его под руку, заговорил любезно, но в самой его любезности чувствовалось, что перед обер-фискалом заискивает и он:
— Пример сей ассамблеи свидетельствует красноречиво, сколь благотворна воля монарха в любом ее проявлении, не правда ли, почтеннейший Андрей Иванович? Дабы подданные его не засиживались, как тараканы запечные, дабы с одурения усадебного небылиц не плели… Пусть просвещенная Европия не токмо через дела Марсовы[41] в российские благородные домы входит, но и через галантности Венус[42]!
На что гвардии майор ответствовал кратко:
— Заготовлен уже и указ о непременном сих ассамблей периодическом устройстве.
И поскольку Ершов вновь заговорил о своих распрях с губернатором Салтыковым, Киприанов, держа за руку сына, устремился по лестнице еще дальше, пока чуть не сбил на площадке мужчину весьма изможденного вида.
— Черт побери! — сперва было выругался тот, затем вдруг узнал Киприанова, захохотал и даже хлопнул его по плечу: — А, Киприашка, это ты? И ты пришел поношением российского боярства любоваться?… Ну полно, я шучу… Уж более не приду я к тебе за санктпитербурхской газеткой, завтра сам в столицу уезжаю. Государь мне милость свою возвернул через того самого обер-злодея Ушакова, через которого я ее и лишился.
Он отвлекся, отвечая на поклоны какого-то многочисленного семейства с недорослями и девами- переспелками, и Киприанов успел шепнуть сыну:
— Это тот самый Кикин, который…
— Ты мне сочувствовал, благодарю, — вновь повернулся Кикин к отцу, пожимая ему руку. — Сие тебе зачтется и нужный час.
И захохотал, поперхнулся:
— Да уж теперь и не знаю, когда он исполнится, этот час, государь-то выздоровел, хе-хе, скоропостижно… И все, кто смерти его чаял, обмишурились, ровно мыши на погребении кота!
И он нервно захихикал, обвел пальцем вокруг шеи, будто накидывая петлю, даже закатил глаза и высунул и язык, чтобы выразительнее показать, какая участь теперь ждет этих мышей.
— Завтра состригу свои космы, — продолжал он, нахихикавшись, — кои отпустил, как опальный стольник. Я ведь стольник, Киприашка, хе-хе-хе! Состригу — и в путь! Везу с собой обстоятельную челобитную государю, всех врагов отчества в ней разоблачаю, всех этих Меншиковых, Ершовых, всех Салтыковых, Ушаковых. Хоть они и грызутся меж собой, а на самом деле они из одной шайки! Взгляни на меня, — Кикин указал в сторону зеркала, где было видно его отражение, — худ я, тощ, бледен, однако уныния во мне нету. Всех в сокрушение приведу, всех, всех!