переводить, конторы всякие, учреждения. Преображенского приказу велено половину туда же отослать. Кто крамолу-то на Москве выводить будет? Отвечай, Кикин, ты слывешь здесь главным мудрецом.

— Ты и будешь, — отвечал ему Кикин, прожевывая беззубым ртом анисовый пряничек. — На то ты и губернатор, чтобы крамолу выводить. А не так, то тебя обер-фискал самого выведет.

Все засмеялись, боязливо, однако, поглядывая под арку, в соседний покой, где обер-фискал играл в шашки с голландским шкипером.

— Какой я здесь губернатор! — закричал Салтыков, опрокидывая новый ковш. — Вчерашний холоп смеет мне дерзить! Ты, Кикин, как будешь при дворе, молви там государю… У меня бабка была царицей и тетка царицей…

— Тише, тише! — пытались его угомонить, оглядываясь под арку.

Но там обер-фискал был поглощен шашками — дурак иноземец никак не проигрывал начальству.

Салтыков заплакал и, забыв о своем сходстве с самим царем, положил губернаторскую головушку в лужу вина на столе.

— А ведь верно, — сказал князь Кривоборский, древний, как дубовое корневище. — Худофамильные эти обнаглели. Вот и сюда, на санблею эту, чернь-то зачем напустили?

Другой, еще более мрачный, еле втиснутый в узкий немецкий кафтан зло крикнул:

— А ругательное обесчещение персон наших брадобритием?

Какой-то дворянин с серебристым ежиком волос, судя по долгополой одежде — дьяк, что значит по- новому асессор, повторял каждому, бия себя щепотью в грудь:

— А мне-то, мне-то каково? Поместье мне дали государево в вечное владение, на том спасибо. А что там, в моем поместье? Солому толкут и из той соломенной муки пекут хлеб. С меня же только и требуют — рекрутов подай, коней добрых подай, корабельную деньгу опять же подай…

— Тяжко всем! — вздохнул князь Кривоборский, сцепляя на животе узловатые пальцы. — Тяжко! От вышнего боярина до последнего бобыля… А вот мы у Кикина спросим, у Александра Васильевича, он у царя первейшим был бомбардиром. Скажи нам, свет наш, когда всем нам послабления какого-нибудь ждать, а?

Торжествующий Кикин (еще бы — опять ему, Кикину, в рот смотрят) помедлил для важности и изрек:

— Государыня Екатерина Алексеевна родить изволили царевича, Петром Петровичем, вестимо, нарекли.

Он благочестиво перекрестился, закрестились и все, выжидая, куда он клонит.

— И у царевича старшего, — продолжал Кикин. — У Алексея Петровича, государя-наследника, тоже прынец родился, Петр, значит, Второй, Алексеевич.

Кикин закрыл глаза и развел руками. Все вокруг завздыхали, закивали головами — мол, понимаем щепетильность положения, да молвить не смеем.

— А государь, бают, уж так был плох, так плох… — сказал Кикин со всей скорбью в голосе, на которую был способен. — И ныне, сказывают, еще не совсем в себе. Вот за рубеж отъезжают, к целебным водам, здравия драгоценного ради… Все в руце божией, как знать? Заснем при одном царствовании, а проснемся при другом.

Все замолчали, мысли шевелились туго. Молчание это и встревожило обер-фискала более чем любой пьяный гам. Он смешал шашки перед непокорным шкипером и явился из-под арки к дворянам, которые сидели, уставясь на спящего за столом губернатора Салтыкова.

— Ей-же-ей, российское шляхетство! — воскликнул обер-фискал. — Зря вы тут головушки повесили. Не отберет никто ваших благородных привилегий. Имею вам сообщить — Правительствующий Сенат как раз готовит некоторую табель, в коей каждому по знатности и заслугам его надлежащий ранг, сиречь чин, уготован. А кто самовольно вылезает из подлого состояния, будь он хоть трижды… — Ушаков остановился, чтобы не называть, кто именно, и продолжал, возвысив голос: — …в прежнее состояние и вернем!

Бяша увидел отца, он стоял у арки, прислушиваясь к разговору знатных. При словах обер-фискала он затряс головой, как бы отгоняя наваждение, схватил за руку подошедшего сына:

— Домой, голубчик мой, только домой…

А в соседнем зале офицеры шумно пили за здоровье новорожденного царевича Петра Петровича, именовали его наследником престола российского, кричали: «Виват!» Слуги гремели посудой, накрывая роскошный ужин. Но Киприановы ушли, ни с кем не прощаясь.

Мела вьюга. Простой народ, пришедший к Яузе полюбоваться на фейерверк по случаю ассамблеи, уже расходился. Киприановы заиндевели, пока докликались своего Федьку, который где-то ждал их с шубами и с санным возком.

Федька был сильно на взводе, он тоже праздновал с господскими возницами. Огрызнулся на упреки Киприанова: «Что я тебе, холоп? Я солдат государев!»

— Эй, спотыкливые! — кричал он на лошадей, правя сквозь усиливающуюся метель. — Тары-бары, растабары, собиралися бояры…

— Мели, Емеля, твоя неделя, — сказал ему Киприанов.

— Глянь, хозяин, — Федька указывал кнутом куда-то и сторону Земляного вала. — Видишь там, у костров-то, поди? Это десять тысяч землекопов в Санктпитер бурх гонит. Сказано, чтоб трезвые были и доброго поведения. А губернатор-то Салтыков деньги, которые им на прокорм были отпущены, на самблею эту пустил, чтоб ей нелады… Вот и мрут они с голоду прямо на дороге!

— Федька! — прикрикнул на него Киприанов.

— Что — Федька? — распалялся тот. — Кому Федька, а кому и Федор Лукьяныч! При Полтаве, как стояли мы в строю, сам царь назвал нас — отечества сыны! Это для того ли, чтоб отечества сыны при дорогах околевали?

Киприанов не знал, как его урезонить. Но тут у Ильинских ворот Федька зазевался, и возок наткнулся на шлагбаум. Рогатка затрещала, а Федька вылетел в сугроб. Пришлось пару грошей кинуть ярыжкам[47], чтобы они не бранились, Федьку уложили в сани, а на облучок сел Бяша.

Править было все трудней, метель разгулялась, так и секла. Иллюминацию загасило, и по ухабистой Ильинке ехали на ощупь.

Наконец послышался перезвон часов на Спасской башне. Нырнув в последний ухаб возле Лобного места, санки вынеслись к полатке, освещенной сполохами караульного костра у кремлевских ворот.

Заехали со стороны Василия Блаженного к калитке. Сквозь щели забора виделся свет — баба Марьяна в поварне дожидалась их возвращения. Соскочив с облучка, Бяша только собрался постучать в калитку, как увидел, что кто-то сидит на снегу, прислонясь к их воротам.

— Батя, кто это? — вскричал он.

Хлопнула щеколда, заскрипела калитка. Вышли на их приезд баба Марьяна, Алеха, бессловесный швед Саттеруп. Баба Марьяна тронула валенком сидящего на снегу.

— И! — сказала она. — Девка, это, побродяжка. Я уж нынче ее раза три отгоняла, такая настырная! Да она, не одна, у нее малец, годков пяти. Под шубейкой она его от мороза прячет.

— Ну и пустила б ее, — пожал плечами Киприанов. — Вон какая свистопляска!

— Как бы, не так! Ты-то, Онуфрич, все с ландкартами своими, а земскому десятнику объяснение кто будет давать за проживание посторонних? А вдруг она еще и беглая?

Отец и сын наклонились и увидели поблескивающие из-под платка полные тревоги глаза.

— Ладно, сватья. — Киприанов положил руку на плечо бабы Марьяны. — Давай пустим ее, утро вечера мудреней.

ГЛАВА ВТОРАЯ. Амчанин тебе во двор

День-деньской шумит московский славный торг во Китай-городе. Все товары по рядам расположены — от Ветошного к Шапошному, от Скобяного к Овощному, где, кстати, и писчую бумагу, и мыло грецкое, и даже книги можно купить. День-деньской движется, кипит толпа в рядах, где торгуют. Тут и божба, и клятвы, и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату