кулачком куда-то в сторону предполагаемого Санктпитер бурха:
— У, антихрист, котабрыс! Здорово еще твоя брейка бреет! А сам все с музыкою тешишься, забавляешься ненасытно! Ну, годи, сатана, отольются кошке мышкины слезки!
— Тогда и я с тобой! — закричал уже во весь голос Бяша. Действительно — была не была!
И снова у Василия Блаженного запел тот бодренький петушок.
— Мне пора. — Устя двинулась к двери.
— Кто тебя зовет?
— Он.
— Атаман?
— Что за дело? Зовет!
— Подожди… — Бяша, теряя волю, вцепился ей в полушубок.
— Пусти. Он гневаться станет. Он и так хотел полатку вашу совсем сжечь.
— За что?
— А так. Сказывал — нечего им народ православный книжками антихристовыми мутить.
И поскольку Бяша, вцепившись в мерлушку, не отпускал, Устя повернулась к нему, запахнула полой полушубка, как ребенка, прижала к себе, стала шептать:
— Бяша славный, Бяша добрый, Бяша сердечный. Расслабь же рученьки-то, распусти мышечки, размягчи… Тьфу, тьфу, трава реска, изведи из того места. Будешь, Бяша, счастливым, будешь богатым, купцом станешь знаменитым. Да хранит тебя мое слово, слово нерушимое, не испортить, не сглазить ни чернцу, ни ченцу, ни попу, ни великому праведнику…
Бяша очнулся от боя Спасских курантов. Он лежал в бывшей поварне на лавке, на меховой подстилке, видимо, был туда кем-то уложен. Огарок погас, в слюдяные окошки заглядывал тугой зимний рассвет. И не поймешь — сон ли то был или правда? Но на столе лежали на развернутой бумажке его, Бяшины, очки.
А когда над резными коньками и причудливыми флюгерами Китай-города взошло тусклое февральское солнце, окончилась канунниковская свадьба. Гости, пошатываясь, выходили из распахнутого амбара, шли, скрипя каблуками по снегу, какие-то тетки плясали на ходу, балалайки тренькали, мужики орали сиплыми от трехдневной гульбы голосами: «Трах, трах, тарарах, едет баба на волах!» И с песнями, с плясками спускались мимо Василия Блаженного по Москворецкой улице к реке, к Портомонным воротам.
А на Москворецкой улице уже начинался день забот. Открывались растворы лавок, веники сидельцев выметали оттуда клубы пыли. Звенели молоточками медники, заказчики выносили из удушливой тьмы их мастерских кто купель[234] детскую, а кто таз для варки варенья. С шипеньем двигались вверх и вниз большие мехи, раздувая огонь, и в кирпичной пасти горна гудело веселое пламя.
Вверх от Балчуга к Красной площади прошла рота солдат в новеньких зеленых кафтанцах, с кожаными портупеями, с белыми султанами на кожаных же шляпах. Солдаты шли не в ногу, но быстро, розовощекие новобранцы с любопытством разглядывали пестрый быт Москворецкой улицы.
— Трах, трах, тарарах, едет баба на волах! — кричали уже без всякой охоты гости, расходящиеся со свадьбы.
Тетки плясали тоже лениво, повизгивали:
— И-их! И-их! В Москве, на доске, на горячем песке!
— Постор-ронись! — Навстречу им снизу, с моста, въезжал целый обоз.
Ехали в санных возках, насупленные, серьезные офицеры, закутавшись в черные епанчи, на дровнях везли какие-то громоздкие бочки, ящики, в отдельной повозке ехал секунд-лейтенант Степан Малыгин. В одной руке он держал драгоценный для него портфель с картами Архангельской губернии и Ледовитого побережья, а в другой сжимал теплые пальцы молодой жены, Натальи, урожденной Овцыной, которая старалась рассмотреть в качающееся дорожное зеркальце, не отпала ли у нее мушка на правой щеке, и говорила мужу:
— А через два года, когда мы вернемся, мы устроим ведь ассамблею для всех наших друзей?
— Да, да, сердечко мое, да, да… — отвечал ей Малыгин, и ехали они дальше, мимо Сапожного ряда, где, расположившись прямо на снегу, резво колотили молотками холодные сапожники.
Там гуляли рекруты; они прогуливали милостыньку, которую собрали им москворецкие купчихи, да проводили свой последний вольный день.
Один рекрут, кудрявый, тороватый и, несмотря на морозец, в одной красной рубахе, бренчал на расписной балалаечке.
— Максюта! — звали его торговки из Белильного ряда, что был у самой реки; там румянами всяческими торговали и прочей женской красотой, из-за чего оно и было самое что ни на есть бабье место на всем торжке. — Максюта, голубь! Спел бы ты нам что-нибудь на прощанье!
И Максюта пел:
Отставив балалаечку, пускался вприсядку.
А девушки и молодки кричали:
— Ты не забывай нас, Максюта! Возвращайся к нам фельдмаршалом!
И Максюта, подбоченившись, отвечал:
— А что же? И вернусь!
Примечания
1
Грыдырование — старинное произношение слова «гравирование».
2
Персона — лицо, особа; так же назывался иногда и портрет знатного человека.