— Яволь.
— Службу знаешь.
Бреус задержался с мальчишкой. Тот рассказал: двадцать третья группа — рабочие без специальности. Украинцы стоят триста граммов хлеба, фольксдойче — девятьсот. Высшая раса. Требования на работу разные: слесари, водопроводчики, электрики, строители, каменщики, штукатуры, маляры, плотники... Перестройка центра — резиденция гебитскомиссара Циммермана. Знаете такого? Пенсне носит. Говорят, в Германии у него фабрика цветов. Да, да... Здесь тоже будет оранжерея, целый квартал, от Артемовской до Харьковской.
Работа, видимо, спорилась. Где-то стучали молотки строителей и время от времени доносились выхлопы мотора.
«Не теряют времени, сволочи», — подумал Бреус. Уже усаживались за парты дети и так же, как до войны, под руководством учителей собирали металлолом. Местная газетка публиковала распоряжения коменданта и горуправы, сводки из «главной квартиры фюрера» о панике на улицах Москвы... Обживаются. Неужто долгие годы хозяйничать им в Павлополе?
— Ну что ж, парень, иди служи. Не забывай только, какая мать тебя родила.
Бреус вошел в толпу безработных.
— Устраиваемся?
— Хлеб есть надо.
— За хлеб душу не продавай.
— Видали, идейный?
— Может, прокормишь? Москву, слышь, сдали...
— Не видать немцам Москвы как ушей. Вот когда не ладошке волосы...
— Прикуси язык. Чем обороняться-то? На троих одна винтовка.
Из зеленоватой машины, подкатившей к воротам, вышла пышногрудая, затянутая в форменную шинель женщина с новенькой портупеей через плечо. На светлых с рыжинкой волосах — пилотка, лихо сдвинутая набок. Голубые, чуть навыкате глаза холодны и неподвижны. Женщина торопливо прошла во двор, и изящные сапожки засверкали на ступеньках крыльца.
Бреус уже слышал от людей о красивой переводчице из фольксдойче, жестокой фрау Марте. Объявилась она совсем недавно… Не она ли это?
— Кто такая? — спросил Бреус, когда женщина скрылась в доме.
— Сука номер один, — ответил кто-то. — Не знаешь? По национальности — немка.
— А ведь у нее трое ребят… И муж, говорят, был порядочный.
— Другое говорят: сама наших расстреливает…
— Привет, господин Бреус!
Степан вздрогнул и растерянно пожал руку, протянутую ему худым, изможденным парнем.
— Здорово, коли не шутишь.
— Какие теперь шутки?
— Послушай, браток, пойдем-ка отсюда... Где виделись, лучше скажи.
— Забыли? Сборочный цех, бригада Малеваного...
— Лицо знакомое, а фамилию не вспомню.
— Фамилия не обязательна. Санькой звать.
— Ответь на вопрос: разве комсомольцы остаются в оккупации? Где это записано?
— А где записано, чтобы немцы на советской земле хозяйничали? Все у нас по писанному, что ли?
— Не выкручивайся, говори честно...
— Скажу, был в истребительном батальоне. Половину наших перебили под Лозоваткой, а я приполз. — Парень отогнул ворот заношенной рубашки: — Вот, гляди.
— Чем это?
— Осколком.
— Фрау эту знаешь?
— Знаю. Мы с ней соседи...
Они уже шли глухой боковой улицей, то горячо споря, то примолкая, чтобы вскоре вновь продолжить разговор.
4
Санька уехал в областной центр на второй день войны.
Не помогли ни уговоры, ни слезы матери. Он торопился на фронт, чтобы убить хотя бы одного фрица. А то вступят в дело главные силы Красной Армии и — не успеешь оглянуться — переколошматят немцев, вышвырнут за границу. Как потом оправдаешься, что отсиделся у маменькиной юбки?
Из военкомата Саньку направили в запасной полк, в старинные казармы на окраине.
Под потолком в казарме висел плотный сизый туман, Запахи махорки, пота, портянок теснили грудь. Люди спали вповалку на тощих матрацах. Санька примостился рядом с немолодым близоруким учителем математики из местной школы.
По утрам на казарменном дворе под палящим июльским солнцем дымили походные кухни, ржали лошади, тысячи сапог и ботинок взбивали багровую пыль. Полк все разбухал. Санька маршировал вместе с другими — ать, два, три!.. — не понимая, зачем муштровка, когда неподалеку бои.
То и дело слышалось: «Становись!», «Рассчитайсь!», «Смирно!» Позвякивали котелки. Винтовок ни у кого не было.
Радио передавало сдержанные сводки об ожесточенных и упорных боях. По батальонам ползла невеселая информация от очевидцев, которые пополняли полк ежедневно. Гитлеровцы выбрасывали парашютные десанты, вбивали «клинья», расчленяли оборону, окружали «на Минском направлении», «на Гомельском направлении». Война оказалась не такой скоротечной и победа не такой близкой, как мечталось Саньке. Уж и военная форма его не радовала. В суконном обмундировании, пригодном скорее в январе, нежели в июле, было жарко. Летней формы в цейхгаузах почему-то не нашлось.
Однажды ночью людей посадили в автомашины: где-то выбросился немецкий десант. Вскоре доехали до того места. Санька бесстрашно лежал на сырой земле — недавно прошел дождик — и с завистью смотрел на новую автоматическую винтовку Токарева, которую держал близорукий учитель математики. У Саньки в руках была старенькая трехлинейка.
На рассвете стали рваться мины. Появились вражеские штурмовые самолеты. Пикировали, казалось, прямо на голову, поливали огнем. Погибло не менее половины отряда. Санька потерял сознание от сильного удара в затылок.
Когда очнулся, никого из своих рядом не было...
Свои, тоже пленные, врачи лечили его более двух месяцев. Домой Санька приплелся истощенный физически, но полный жгучей ненависти к врагу.
На столе возвышалась стопа ученических тетрадей. Чернильница высохла, всюду лежала пыль. На буфете Санька нашел записку: «Сынок, уезжаю с детдомом. У Марты узнаешь, как все было. Береги себя. Обнимаю. Твоя мама».
Когда-то у Саньки в горле застряла рыбья косточка. Марта с проворством заправской медицинской сестры ловко вытащила ее пинцетом. Мальчик долго не мог забыть запаха Марты.
У Марты было трое детей и муж, работник военторга. Иногда Санька слышал непонятную фразу: «Не пара они!»
Теперь Марта предала: работает у немцев! Овчарка!
Она отдала Саньке ключ, оставленный матерью. Грудь ее жарко дышала под сарафаном, оголенные руки приковывали его взгляд. Муж Марты погиб на реке Прут. Она одна, совсем одна!