котелок. - Значит, фактически батареи нет? - Да, я сейчас от саперов. Просят людей. Бесконечные потери у них. - Сколько же они просят людей? Кондратьев закашлялся, отвел лицо, смущенно стряхивая слезы, выдавленные бухающим, простудным кашлем. - Шесть человек. По острову пронеслись скачущие разрывы - вдоль берега, ближе, ближе, - брезент упруго вогнулся. Все сидевшие в воронке напряженно начали есть, никто не глядел на Ермакова, на Кондратьева, все ожидали: шесть человек, значит, идти сейчас от этого костра туда, под огонь, в холодную воду, чтобы выполнять чужую работу саперов. - На чужой шее хотят в рай съездить, - сказал Деревянко безразлично. Лузанчиков, закутавшись в кравчуковскую плащ-палатку, блестя глазами, придвинулся к костру, Елютин с недоверчивым видом поскреб пустой котелок, перевернул его, на дно невозмутимо положил часы. И придержал их рукой, потому что часы, позванивая, заплясали от взрывов. Бобков преспокойно вытирал соломой ложку, посматривал на хмурого Кравчука, из-за спины его вопросительно выглядывал телефонист. Разрывы скакали по острову. Один из них тяжко встряхнул воздух над брезентом. Тогда в воронку, расплескивая на добротную офицерскую шинель кашу из котелков, шумно вкатился на ягодицах старшина Цыгичко, фальшиво посмеиваясь, сообщил: - Як саданет коло кухни, чтобы его дьявол! Коней начисто побьет! А прожектором по берегу... да пулеметы... Чешет, як сатана! Он возбужденно раздувал хрящеватый нос, ставя котелки, и почему-то искательно улыбнулся Шурочке. А она, напряженно следя за колебанием костра, проговорила с насмешливой дерзостью: - Все снаряды рвутся около кухни. Давно известно! Стреляют у нас, а снаряды рвутся у вас. Но в это мгновение никто не поддержал ее. Старшина осторожно вздохнул через ноздри, отошел в тень, аккуратно соскребывая щепочкой кашу на шинели. - Шесть человек? - переспросил Ермаков и посмотрел на Кондратьева почти нежно. - Ни одного человека. Куда, к черту, вы годны сейчас? Наворачивай кашу. - Я обещал саперам, - возразил Кондратьев, от волнения картавя сильнее обычного, и наклонился к огню, стиснув на коленях худые руки. Видел, что происходит на острове? Саперы просто не успевают... Ермаков носком сапога толкнул дощечку в костер, отчего зазвенела начищенная шпора, громко позвал: - Старшина! - И когда Цыгичко со сладким ожиданием оборотил к нему сытое лицо свое, спокойно спросил: - Сколько раз за мое отсутствие опаздывали в батарею с кухней? - Товарищ капитан!.. Як же можно? - Полагаю, не меньше шести раз. Таким образом: отберите пять человек ездовых, вы - шестой. И в распоряжение саперов. Повара Караяна оставьте за себя. Все. В быстрых, ищущих опору пальцах старшины сломалась щепочка, которой он чистил шинель, выбритые щеки задрожали. - Товарищ капитан... Ермаков внимательно оглядел его с ног до головы, спросил тоном некоторого беспокойства: - Много ли у вас еще годных шинелей в обозе, Цыгичко? - Нету, товарищ капитан... Як же можно?.. - На самогон меняете? Или на сало? У вас было двенадцать шинелей в запасе. - Ермаков бесцеремонно повернул мгновенно вспотевшего старшину на свет, опять осмотрел его. - Что ж, прекрасная офицерская шинель. Отлично сшита. Снимите, она вам мала. Вы растолстели, Цыгичко. У вас не фронтовой вид. - И обернулся к Кондратьеву: - Снимите-ка свою шинель. И поменяйтесь. Как вы раньше не догадались, Цыгичко? Люди ходят в мокрых шинелях, а вы и ухом не шевельнете. Цыгичко задвигался, не сразу находя пуговицы, начал торопливо расстегивать шинель, а Кондратьев, с красными пятнами на щеках, невнятно проговорил: - Не стоит... Не надо это... Зачем? Пальцы Цыгичко замедлили скольжение по пуговицам. Заметив это, Ермаков чуточку поднял голос: - Снять шинель! Старшина, суетливо ежась, как голый в бане, снял шинель, отстегнул погоны, и Кондратьев неловко накинул ее на влажную гимнастерку. - Марш! - сказал Ермаков старшине. - И через десять минут с людьми к саперам. Думаю, ясно. - Он улыбнулся молчавшей Шурочке. - Пошли! 'Хозяин приехал', - удовлетворенно подумал строго наблюдавший все это сержант Кравчук. И понимающе посмотрел в спину Шурочке, которая вслед за Ермаковым покорно выбиралась из воронки. - Ты ждала меня, Шура? - Я? Да, наверно, ждала. - Почему говоришь так холодно? - А ты? Неужели тебе женщин не хватало там, в госпитале? Красивый, ордена... Там любят фронтовиков... Ну, что же ты молчишь? Так сразу и замолчал... - Шура! Я очень скучал... - Скуча-ал? Ну кто я тебе? Полевая походная жена... Любовница. На срок войны... - Ты обо всем этом подумала, когда меня не было здесь? - А ты там целовал других женщин и не думал, конечно, об этом. Ах, ты соскучился? Ты так соскучился, что даже письмеца ни одного не прислал? - Госпиталь перебрасывали с места на место. Адрес менялся. Ты сама знаешь. - Я знаю, что тебе нужно от меня... - Замолчи, Шура! - Вот видишь, 'замолчи'! Что ж, я ведь тоже солдат. Слушаюсь. - Прости. Он сказал это и услышал, как Шура ненужно засмеялась. Они остановились шагах в тридцати от воронки. Ветер, колыхая во тьме голоса все прибывавших на остров солдат, порой приносил струю тошнотворного запаха разлагающихся убитых лошадей, с сухим шорохом ворошил листьями. Они сыпались, отрываясь от мотающихся на ветру ветвей, цеплялись за шинель, по острову вольно гулял октябрь. Впотьмах смутно белело Шурино лицо, угадывались тонкие полоски бровей, но ему был неприятен этот ее ненужный смех, ее вызывающий, горечью зазвеневший голос. Ермаков сказал: - Что случилось, Шура? Он притянул ее за несгибавшуюся спину, нашел холодные губы, с жадной нежностью, до боли, почувствовав свежую скользкость ее зубов. Она отвечала ему слабым равнодушным движением губ, тогда он легонько, раздраженно оттолкнул ее от себя. - Ты забыла меня? - И, помолчав, повторил: - Забыла? Она оставалась недвижной. - Нет... - Что 'нет'? - Нет, - сказала она упрямо, и странный звук, похожий на сдавленный глоток, вырвался из ее горла. - Шура! В чем дело? - Он взял ее за плечи, несильно тряхнул. Она все молчала. Справа, метрах в пятнадцати, ломясь через кусты и переговариваясь, прошла группа солдат к Днепру, один сказал: 'К утру успеть бы...'. Нетерпеливо переждав, он опять обнял ее, приблизил ее лицо к своему, увидел, как темные полоски бровей горько, бессильно вздрогнули, и, откинув голову, кусая губы, она беззвучно, прерывисто, стараясь сдерживаться, заплакала. Она словно рыдала в себя, без слез. - Ну что, что? - с жалостью спросил он, прижимая ее, вздрагивающую, к себе. - Тебя убьют, - выдавила она. - Убьют. Такого... - Что? - Он засмеялся. - Прекрати слезы! Глупо, черт возьми! Что за панихида? Он нашел ее рот, а она резко отклонила голову, вырвалась и, отступая от него, прислонилась спиной к сосне; оттуда сказала злым голосом: - Не надо. Не хочу. Ничего не надо. Мы с тобой четыре месяца. Фронтовая любовница с ребенком?.. Не хочу! И меня могут убить с ребенком... - Какой ребенок? - Он может быть. - Он, может быть, есть? - тихо спросил Ермаков, подходя к ней. - Что уж там 'может быть'! Есть? - Нет, - ответила она и медленно покачала головой. - Нет. И не будет. От тебя не будет. - А я бы хотел. - Он улыбнулся. - Интересно, какая ты мать. И жена... Ну, хватит слез. В госпитале я тебе не изменял. Умирать не собираюсь. Еще тебя недоцеловал. Поцелуй меня. Шура стояла, прислонясь затылком к сосне. - Ну, поцелуй же, - настойчиво попросил он. - Я очень соскучился. Вот так обними (он положил ее безжизненные руки к себе на плечи), прижмись и поцелуй! - Приказываешь? Да? - безразличным голосом спросила она, пытаясь освободить руки, однако он, не отпуская, уверенно обвил их вокруг своей шеи. - Глупости, Шура! Ведь я еще не командир батареи. Пока Кондратьев. - А уже всем приказывал! Как ты любишь командовать! - Все же это моя батарея. Честное слово, укокошит ни с того ни с сего, как ты напророчила, и не придется целовать тебя... Шура со всхлипом вздохнула, вдруг тихо подалась к нему, слабо придавилась грудью к его груди, подняла лицо. Он крепко обнял ее, ставшую привычно податливой. 'Опять, все опять началось', - подумала Шура с тоской, когда они шли к батарее. Ермаков говорил ей устало: - Я рвался сюда. К тебе. Неужели не веришь? 'Нет, я не верю, - думала Шура, - но я виновата, виновата сама... Ему нужно оправдывать ненужную эту любовь, в которую он тоже не верит... Все временно, все ненадежно... Он рвался сюда? Нет, не я тянула его. Он относится ко мне как вообще к любой женщине, ни разу не сказал серьезно, что любит. Только однажды сказал, что самое лучшее, что создала природа, это женщина... мать... жена... Жена!.. Полевая, походная... А если ребенок? Здесь ребенок?' Злые, внезапные слезы подступили к ее горлу, сдавили дыхание. А он в это время, сильно прижимая ее плечо к своему, спросил обеспокоенно: - Ну, почему молчишь? Тогда она ответила, сглотнув слезы: - В батарею пришли. В отдаленном огне ракет возникли темневшие между деревьями снарядные ящики. Силуэт часового не пошевелился, когда под ногами Бориса и Шуры зашуршали листья. - Там, у ящиков! Часовой! - окликнул Ермаков. - Заснули? Унесут в мешке к чертовой матери за Днепр! Круглая фигура часового затопталась, задвигалась, и тут же ответил обнадеживающий голос Скляра: - Я не сплю, нет. Я слушаю, как ветер свистит в кончике моего штыка. Все в порядке. - Так уж все в порядке? - сказал Ермаков, поглядев на скользящий по кромке берега голубой луч прожектора. - Немцы жизни не дают, а ты - 'в порядке'... - Так точно. Вчера искупали. Нас и пехоту. А пехота вся на этот берег - назад. Как мухи на воду. Все обратно, на остров... А если опять искупают? - Позови Кондратьева, - приказал Ермаков. - А он старшину с ездовыми к саперам повел. - Узнаю интеллигента. Не мог послать Кравчука, - насмешливо сказал Ермаков. - Пошли, Шура, к ним. - Куда? - Шура стояла, опустив подбородок в воротник шинели. - К саперам. - Не надо этого. Не надо! - неожиданно страстно попросила она. Зачем тебе? Он посмотрел на нее удивленно. Никогда
Вы читаете Батальоны просят огня