восторженность его криков на всю мастерскую: 'Эврика! Сегодня я не бездарность!' При этом он хохотал и потрясал волосатыми руками, обнаженными по локоть. Василий Ильич не только ценил многообразие Демидова, но неизменчивое восхищение порождало и особую, из ряда вон, ревность ко всему, что Демидов писал или лепил. Он панически боялся, что новую работу тот сделает слабее признанных, и пугало также, что его репутации могут навредить излишние 'зигзаги' в питье, неразборчивые суждения, открытые для всех двери мастерской, а в последнее время внимание власть имущих, их заказы, как бы подрывающие его известную независимость. И когда они были одни, тихий Василий Ильич, охраняя друга, становился судьей нелицеприятным, спокойно-острым, подчас приводя Демидова в добродушное веселье, подчас в ярость, что никогда не разрешалась разрывом, а наоборот - заканчивалось бурными тостами за здоровье друг Друга.
- Что ни говори, а ты встал в позу Белинского, Вася, хоть ваяй тебя на пьедестал, - рокотал насмешливо Демидов. - Но сознайся, ниспровергатель, ведь ты, небось, за последние годы ничего, кроме 'Крокодила', не читал? Сознайся, а? Тогда пострадай, грешный, маненечко. Пока не попросишь пардону. Я сейчас тебя буду душить двумя цитатами. Между прочим - это мысли художника чистого золота, который кое-что соображал. Послушай-ка...
- Души, - пробормотал Василий Ильич, - это ты умеешь.
- Не всегда.
Демидов поелозил ступнями по полу, поймал шлепанцы, подхватил с ночного столика очки и, предвкушающе покрякивая, двинулся к стеллажам. Он кинул очки на крупный нос, вытянул из книжной тесноты потрепанный томик, полистал:
- Вот, слушай, Александр Александрович Блок. Незаурядный умница. Дневник 1912 года. Читаю: 'Миланская конюшня. 'Тайная вечеря' Леонардо. Ее заслоняют всегда задницы английских туристок. Критика есть такая задница'. Как, Вася? Крепко сказано? Совсем не похоже на эстетствующего поэта. Но предельно точно. А меж тем у него тончайшая поэзия. Как там? 'И странной близостью закованный, смотрю сквозь темную вуаль и вижу берег очарованный и очарованную даль'. Так или не так, внук? Никаких апокрифических искажений?
- Никаких, - ответил Андрей, не в первый раз отмечая начитанность и память деда и часто озадачиваясь его желанием играть под простой народ и огрублять себя соленой речью.
- Так вот, господа хорошие, с такой неудобопроизносимой деталью тела, как задница, сравнивает критику божественный Александр Александрович, продолжал Демидов, бодро взглядывая на Василия Ильича увеличенными стеклами очков глазами. - Согласен ли ты, Вася, с этим определением нашего великого эстета?
- Не согласен, - проворчал Василий Ильич. - Нет. Это случайность у Блока. А твоя любимая уличная лексика, прости, ради Бога, какой-то снобизм.
- Великолепно и чудесно! А ты что думаешь, мой дорогой внук? Блок и твой грешный дед - снобы?
- Я знаю, дедушка, что чаще всего критика - это болезненная самоуверенность и преувеличенное самомнение, - ответил Андрей.
- Критика - всегда чей-то торчком оттопыренный зад, загораживающий истину или ее унижающий. Однако ложь подохнет сама! - отрезал Демидов. Цитирую дальше, в том же дневнике. Мысль незаурядная, заметьте! 'Пришли Белинские и сказали, что Грибоедов и Гоголь 'осмеяли'... - Здесь следует многоточие. А оно означает: осмеяли русскую жизнь, - пояснил со значением Демидов и зачитал дальше: - 'Отсюда начало порчи русского сознания - языка, подлинной морали, религиозного сознания, понятия об искусстве, вплоть до мелочи - полного убийства вкуса'... - Многоточие, конец цитаты, - заключил Демидов и хлестко захлопнул книгу. - Сказано все главное! Порча не от Грибоедовых, Гоголей, Суриковых и Репиных, а от Белинских, Писаревых, Стасовых и Михайловских! Это они везде искали общую идею, лобовое направление, и это они, принципиальные, громили Пушкина, Толстого, Чехова, Тургенева! То есть - жахали прямой наводкой, по своим! Если уж правы иные господа критики, то все, что было создано в тот век и в этот, надо предать огню! Так-с! Патриоты уничтожали патриотов! И все-таки! Все-таки! - Демидов, в трусах и шлепанцах расхаживая по комнате, многозначительно поднял палец. Можно ли из-за одной не очень точно поставленной запятой очернить, зачеркнуть весь огромный труд художника? Всю культуру? Глупство! Я бы не хотел, чтобы мой старый друг, академик живописи Василий Ильич Караваев присоединился бы к Михайловским и вертихвостам Писаревым! Ну их к дьяволу! Я никого не предавал и прошу принимать меня таким, каков есть! Ей-Богу, не такой уж я плохой малый! Мировую!
Он примирительно хлопнул в ладоши, подошел к вмонтированному меж стеллажей бару, достал оттуда бутылку и две рюмки, после чего потянул со спинки кресла и надел халат.
- Вася, мировую, не хочу ссориться, дружище. Давай все-таки облачимся, а то в трусах как-никак пить неудобно.
- Пить? С тобой? Сейчас?
Василий Ильич откинул одеяло и второпях, путаясь в штанинах, стал натягивать брюки. Седые до зимней белизны волосы его по-клоунски растрепались, лицо мигом осунулось, он вскрикивал, в этих вскриках слышалось что-то неумело-гневное, смешное:
- Невозможно, неслыханно! Обвинить меня в предательстве, сравнить с какими-то, прости Господи, туристами - и после этого с тобой пить! И цитату подходящую вытащил! Иезуит! Фарисей! Я ухожу! И больше моей ноги у тебя не будет! Ты, Егор, земли под собой не чуешь от своего эгоизма и капризного честолюбия! Ты... ты сам себя предаешь!..
- Ва-ася!..
Демидов в укоризненном непонимании поставил бутылку на стол, задрал бороду к потолку и повторил протяжно:
- Ва-ася, за что? Я же люблю тебя, черта этакого, и не помышлял обидеть! Забудь весь разговор, он в базарный день и полкопейки не стоит! Сядем, ломанем по рюмочке и пошлем подальше всех хвалителей и хулителей вместе с властью предержащей, к которой, как ты утверждаешь, я приспосабливаюсь! Друг мой, ты говоришь так, как будто у тебя нет таланта! Что с тобой?
Поспешно надевая ботинки, Василий Ильич потопал ногами с тем же неумелым гневом:
- Все, все! Хватит! Разговор наш много стоит, много! Да, у меня нет твоего таланта! Ты и сейчас издеваешься надо мной!
- Ва-ася, - шумно выдохнул Демидов, - ведь я тебя, крокодила седого, люблю. Какая тебя муха укусила, дружище! Хочешь, чтобы я попросил извинения? Пожалуйста, попрошу.
- Сантименты не для тебя, Егор! Уволь! Будь здоров, Егор! Всех тебе удач! Пиши портреты мэра, премьер-министра, министра финансов, всех негодников - и процветай. Привет!..
И Василий Ильич со встрепанными, как в драке, волосами, несуразный в своем негодовании, прыгающей походкой направился к двери, повозился с замком и так внушительно грохнул дверью, что Демидов заспешил следом, широко забирая волосатыми ногами, и его голос гулким эхом прокатился по лестничной площадке:
- Вася, вернись! Не осли! Не валяй дурака! Не превращайся в глупую бабу!
- Уж лучше преврати меня в ничтожество! - донесся слабый голос Василия Ильича, и Демидов захлопнул дверь в передней, побито вернулся в комнату.
Лицо его показалось Андрею застылым, потемневшим, когда он отяжеленно сел к столу и долго глядел на Андрея, точно спрашивая его, что же в конце концов случилось. Потом с кряхтением, похожим на стон, закрыл глаза, пальцами стал кругообразно тереть лоб, глухо сказал:
- Вот уж не хотел. Да-а, Андрюша... никак не думал. Или не могу сдерживаться, быть дипломатом, или поглупел, как старый мерин? Василий Ильич в общем-то святой человек, искусством одним и живет. И живописец
Богом данный... влюбленный, как говорится, в семь цветов радуги. Да-а, Андрюша, как же это я его?.. Сорвалось с языка... Раньше-то мы тоже дискутировали до хрипоты и ничего - мирились. А тут он, как факел, вспыхнул. Или всерьез я его обидел? Что-то я кричал на лестнице непотребное... Демидов всей грудью выдохнул воздух, опустил плечи. - Вообще-то, кому нужна эта дьявольская критика в искусстве? Всем нужна хвала... Да-а, Андрюша, да-а... Садись ближе к столу, поговорим. Я не добр был с ним? Но мы-то старые товарищи. И имеем право говорить друг другу правду. Ах, Вася, Вася...
В сниженном его голосе звучала хрипотца, боль оправдательной досады, и Андрей, не узнавая деда,