всхлипнула за дверью. - Неверно, совершенно неверно, милая, хорошая!..

И, говоря это, в комнату своей переваливающейся походкой вплыла тетя Глаша, часто моргая красными веками, и, точно не зная в первую минуту, что делать, всплеснула руками, ударила ладонями себя по бедрам.

Майя каким-то загнанным, рыскающим взглядом смотрела на нее, на Валю, потом, съежась, встала с дивана, прошептала невнятно:

- Вы все слышали? Все?..

- Все я слышала, все, стенка виновата! - заголосила тетя Глаша, приближаясь к Майе, шаркая шлепанцами. - Голубчик, милая... Ишь чего выдумала - себя калечить! Роди, хорошая! И не раздумывай даже!.. После всю жизнь жалеть будешь! Да не вернешь!

- Легко сказать! - Майя жалко ткнулась носом ей в грудь и заплакала, а тетя Глаша гладила обеими руками по вздрагивающей ее спине и говорила при этом по-деревенски, по-бабьи - успокаивающим, певучим речитативом:

- Ничего, голубчик мой милый, ничего. В молодости все, что трудно, то легко, а что легко, то частенько и невмоготу...

И тоже заплакала.

Когда они вышли из дому в восьмом часу вечера, город уже зажегся огнями, листья, срываемые ветром, летели в свете фонарей, усыпали мостовую, тротуары. Из далекого парка доносились звуки духового оркестра, и странно было, что люди танцуют осенью.

- Ну вот и все, - сказала Майя на трамвайной остановке и задумчиво взглянула на светящиеся окна на той стороне улицы. - Спасибо, Валюша, больше меня не провожай. Я доеду... А то, что я тебе сказала, ты забудь, пожалуйста. Я сама виновата... И я как-нибудь сама справлюсь. - И, закутываясь в платок, спросила с наигранной успокоенностью: - Алексей еще тебе не звонил?

- Нет. А Борис?

- Он звонил, когда я к тебе собиралась, Валя. Сказал, что ему не дадут сегодня увольнительную и он не сможет прийти. А я, Валюта, даже рада. Я почему-то сейчас боюсь с ним встречаться. Мне надо как-то вести себя...

- Ты только не занимайся самоедством, Майка. Вот что помни. И приходи завтра.

Они простились. Фонари тускло горели среди ветвей старых кленов, скользили, покачивались на тротуаре тени, листья вкрадчиво шуршали о заборы, и где-то в осеннем небе текли над городом неясные звуки: не то шумел ветер в антеннах, не то из степи долетали отголоски паровозных гудков.

'Что случилось? - думала Валя, идя по улице под это гудение в небе. Почему все-таки не позвонил Алексей?'

Она взбежала по лестнице, открыла дверь своим ключом, в передней же услышав голоса из-за двери, не раздеваясь, пробежала в комнату - и увидела: за столом под абажуром сидел брат с белыми выгоревшими волосами, без кителя, в свежей сорочке; он ужинал вместе с тетей Глашей.

- А, сестренка! - воскликнул Василий Николаевич, вставая, и она, запыхавшись, обняла его за бронзовую от загара шею.

- Как я рада, что ты приехал! - заговорила она задохнувшимся голосом. Загорел! Как грузчик! Точно с моря вернулся!

- Солнце, лес и река. - Василий Николаевич подмигнул. - Ну, раздевайся. Ох, черт побери! Ведь ты, по- моему, похорошела, сестра!

Она села на стул, не сняв пальто, спросила, не сдержавшись:

- Слушай... скажи, пожалуйста, с Дмитриевым все хорошо?

- Вот как? - проговорил Василий Николаевич и несколько озадаченно прикрыл двумя пальцами губы, вглядываясь в сестру. - Тебя не чересчур ли интересует Дмитриев? А? И сразу с места в карьер? А я тебя не видел все лето.

- Пожалуйста, извини, - сказала Валя. - Я просто так спросила.

21

Два дня училище устраивалось на зимних квартирах.

Летом здесь был ремонт, в классах еще пахло свежей краской, обновленные доски отсвечивали черным глянцем; коридоры учебного корпуса с недавно выкрашенными полами, тщательно натертый паркет в батареях - все выглядело по-праздничному.

Начинался новый учебный год, шли первые его дни, и едва только выкраивались свободные минуты, Алексей поднимался на четвертый этаж, в таинственную тишину библиотеки, и садился под уютной лампой за столик читальни, где разговаривали только шепотом, где даже суровые старшины батарей, охрипшие от постоянных команд, снижали строевые басы до нежного шелеста. И здесь, среди безмятежного шороха страниц, по-новому открывался Алексею еще полностью неизведанный книжный мир, отдаленный тремя годами фронта.

В детстве он читал Майн Рида, Жюля Верна, Джека Лондона, потом все, что было в библиотеке отца о гражданской войне, о двадцатых годах.

Но он сам прошел через другую долгую войну, он был теперь не тот, и многое, что так возбуждало воображение, манило его в детстве, сейчас уже не волновало так сильно. Он жадно набросился на книги Толстого и Стендаля, ежедневно открывая глубины второй жизни, которые потрясли его. Что ж, у опыта нет общей школы, своих учеников время учит порознь; но каждая книга на полке казалась ему другом, протягивающим руку, которую он раньше не замечал.

Раз Степанов, выходя вместе с Алексеем из библиотеки, застенчиво сказал:

- Жаль, Дмитгиев, что человеческая жизнь так коготка. Не успеешь узнать все, что здесь. Обидно, пгавда? У каждого есть пгобелы - чего-то не знаешь. Джеме Кук называл эти пгобелы - унексплогед, 'белые пятна'. - И без всякой последовательности заговорил о другом: - А ты знаешь, твой Богис какой-то не свой ходит. Вы не общаетесь? Неужели между вами все? Очень жаль...

Да, после приезда в город из лагеря они ни разу не разговаривали, будто незнакомы были, избегали друг друга - все прежнее было кончено, между ними будто пролегла полоса черного цвета, разделила их. Борис был мрачен, замкнут, иногда же он принимал равнодушный вид, точно ничего не случилось, иногда демонстративно, казалось, с брезгливым презрением отворачивался при вынужденных встречах с Алексеем в училищных коридорах или на занятиях, и Алексей чувствовал, что не может преодолеть в себе что-то неприятное, отвратительное, мешающее ему оставаться таким, каким он был всегда.

Внешне все в батарее было тихо, но обстановка в дивизионе была накалена, еще более подогреваемая распространявшимися слухами о том, что дело Брянцева и Дмитриева перешло уже все пределы нормальных взаимоотношений, что это недопустимо в армии и что их обоих должны исключить из училища по рапорту майора Градусова. Однако, кроме нескольких человек, никто в дивизионе толком не знал, что произошло на стрельбах. Не знал, видимо, все подробности и Степанов.

Вчера днем в учебном корпусе, как только начался перерыв после первого часа занятий и везде захлопали стеклянные двери, а длинные коридоры стали наполняться папиросным дымом, Алексей увидел, как Степанов, сев на подоконник возле дверей курилки, рассеянно потирая круглую свою голову, говорил Полукарову, который слушал его с ироническим видом человека, уставшего продолжать спор:

- Послушай, Женя, ты очень субъективен... Опгеделение агмии Флетчегом это опгеделение бугжуазного теогетика... Что это? 'Оживляемое бесчисленным множеством газличных стгастей тело, котогое искусный человек пгиводит в движение для защиты отечества'. Это же явная егунда, извини...

- Наизусть шпаришь, Степа? - перебил его Полукаров, жадно затягиваясь папиросой. - Так что ж? Ты считаешь - у наших людей нет страстей? Считаешь, что все люди в армии должны быть святыми, херувимчиками с белыми крыльями?

Он замолчал и тут же выжидающе огляделся, как будто искал кого-то; курсанты из других батарей входили и выходили из курилки, не обращая на них внимания, потом рядом остановились Зимин и Карапетянц, затем вышел из курилки Борис в сопровождении долговязого сержанта Карпушина из второй батареи; сержант этот, быстро, небрежно причесываясь и дуя на расческу, с беспечным, игривым выражением рассказывал что-то Борису, и Борис с таким же видом игривого интереса переспрашивал его:

- Так и ушел? А она что?..

Полукаров покосился в их сторону, сказал внушительно:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×