вы приезжаете, товарищ старший лейтенант, поздно, надо было раньше, хотя бы на месяц раньше!'

Но, не желая этой встречи и не желая унижения, он с неправдоподобной отчетливостью представлял последний Вислинский плацдарм перед отправкой в училище, немецкую танковую атаку на рассвете, свое разбитое в середине этого боя орудие, горящие в тумане танки перед самой позицией батареи, отчаянные и отрешенные глаза Сельского, свою ожесточенность и его хриплые команды - и уже чувствовал, что бессилен бороться с собой: ему надо было увидеть, вспомнить самого себя в те часы и увидеть, вспомнить своего фронтового командира взвода Сельского. И, сопротивляясь этому, мучаясь сомнениями, он не приходил ни к какому решению.

В этот день все училище готовилось к общему увольнению в город, везде была оживленная теснота от множества парадных гимнастерок, от мелькания будто омытых праздничной беззаботностью лиц, везде на лестничных площадках с ненужным шумом и торопливостью повзводно чистили сапоги, мелом драили пуговицы и пряжки, получив у батарейных помстаршин выходное обмундирование. И звучно в умывальной плескал душ, глухо, как в бане, раздавались голоса; оттуда то и дело выходили, смеясь, голые по пояс курсанты, чистые, свежевыбритые, пахнущие одеколоном, весело позванивали шпорами по коридору.

В ленинской комнате неумело играли на пианино - и Борис остановился, поморщился: 'Черные ресницы, черные глаза', - и он с горьким покалыванием в горле подумал о Майе... Но после всего случившегося, как бы опрокинувшего его навзничь, после того, что он испытал недавно, что-то надломилось в нем, остудилось, и его не тянуло даже к Майе - просто не было для нее места в душе его.

Борис вошел в батарею. За раскрытыми дверями умывальной, залитой розовым светом заката, среди розовых, словно дымных, зеркал двигались силуэты, и совсем близко увидел Борис тоненького, как стебелек, Зимина. Тот глядел на себя в зеркало, старательно приминая, приглаживая белесый хохолок на макушке; от усиленного этого старания у него вспотел, покрылся капельками веснушчатый носик, весь его вид являл человека, который очень спешил.

- Вот наказанье! - говорил он страдальчески. - Скажи, Ким, отрезать его, а? Он лишний какой-то...

- Делай на свое усмотрение, - ответил серьезный голос Кима. - Никогда не был парикмахером. Принимай самостоятельное решение.

Зимин суетливо потянулся за ножницами на полочке.

- Да, отрежу, - сказал он. - А знаешь, в парке сегодня жуть: карнавал, танцы, фейерверк! 'Количество билетов ограничено'. Огромнейшие афиши по всему городу, даже возле проходной!..

'Глупо! Как все это глупо! Осенью - карнавал!' - подумал Борис, усмехнувшись, и неожиданно торопливым шагом направился к канцелярии. 'Глупо', - снова подумал он, с беспокойством остановившись перед дверью канцелярии. Достояв в нерешительности, Борис все-таки поднял руку, чтобы постучать, и опустил ее - так вдруг забилось сердце. 'Трусливый дурак, у меня же особая причина, у меня телеграмма!' - подумал он и, убеждая себя, наконец решился, совсем неслышно, почудилось, постучал, не очень громко, напряженно сказал:

- Курсант Брянцев просит разрешения войти!

- Войдите.

И Борис переступил порог. В канцелярии были капитан Мельниченко и лейтенант Чернецов; лицо капитана, усталое, с синими кругами под глазами, наклонено над столом, где лежала, как показалось, карта Европы; сосредоточенный Чернецов стоял возле, из-за плеча комбата глядя на ату карту, и Борис услышал фразу Мельниченко:

- Вот вам, они не полностью проводят демонтаж военных заводов.

Он медленно поднял глаза. Борис приложил руку к козырьку, тем же напряженным голосом произнес:

- Товарищ капитан, разрешите обратиться!

- По какому поводу? - Капитан выпрямился, раскрыл портсигар и уже с видимым равнодушием выпустил Бориса из поля зрения.

- Насчет увольнения, - неуверенно проговорил Борис и, только сейчас, опустив руку, подумал: 'Какой я жалкий глупец! Зачем мне это нужно?' - Я должен встретить знакомого офицера. Он проездом... Знакомы были по фронту.

- Когда прибывает поезд?

- В восемь часов, товарищ капитан.

Не взглянув на Бориса, капитан размял папиросу, в синих глазах его мелькнул огонек зажженной спички. Спросил:

- Почему вы обращаетесь ко мне, Брянцев? - и бросил спичку в пепельницу. - У вас есть командир взвода, лейтенант Чернецов. Прошу к нему.

'Вон оно что!' И в это мгновенье Борису захотелось сказать, что ему не нужно никакого увольнения, сказать и сейчас же выйти - отталкивающая бесстрастность, незнакомое равнодушие звучали в голосе комбата. Но все же, пересилив себя, пересилив отчаяние, он козырнул второй раз, упавшим голосом обратился к Чернецову, заметив, как пунцовый румянец пятнами залил скулы лейтенанта.

- Вам нужно увольнение, Брянцев?

- Да... Я должен встретить... встретить знакомого... офицера... У меня телеграмма.

Он достал из кармана смятую телеграмму, однако Чернецов, даже глаз не подняв, сел к столу, сухо скрипнула от этого движения новая портупея.

- Зачем же показывать телеграмму? До какого часа вам нужно увольнение?

- До двадцати четырех часов.

Лейтенант Чернецов заполнил бланк, вышел из-за стола, протянул увольнительную Борису.

- Можете идти.

Борис повернулся и вышел, задыхаясь, побледнев, не понимая такого быстрого решения Чернецова.

'Доброта? - думал он. - Равнодушие? Или просто-напросто презрение?'

В закусочной он залпом выпил два стакана вермута, затем поймал на углу свободное такси, и улица сдвинулась, понеслась, замелькали вдоль тротуара багряные клены, лица прохожих, жарко пылающие от заката стекла, сквозные ноябрьские сады, встречные троллейбусы, уже освещенные и переполненные. Прохладные сквозняки охлаждали разгоряченное лицо Бориса, и он думал: 'Быстрей, только быстрей!' - но сердце сжималось с ощущением какой-то тошнотной тревоги.

В квартале от вокзала Борис приказал остановить такси.

- Что? - спросил широколицый парень-водитель в короткой кожаной куртке, какие носили фронтовые шоферы.

Борис молча вылез из машины; стоя на тротуаре, отсчитал деньги.

- Мелочи, кажись, нет, - сказал шофер и стал шарить по нагрудным карманам своей кожаной куртки. - Поди-ка вон разменяй в киоске. Подожду.

- Оставь на память, - ответил Борис и захлопнул дверцу.

- Брось, брось, - посерьезнев, сказал шофер. - Я, брат, с военных лишнего не беру. Сам недавно оттуда.

Но Борис уже шел по тротуару, не ответив; легкий хмель от выпитого вина выветрился в машине, и головокружения не было. Он шел в вечерней тени оголенных, пахнущих осенью тополей, шел, не замечая ни прохожих, ни зажигающихся фонарей, не слыша шороха листьев под ногами, и думал: 'Зачем сейчас я спешил? Куда? Что я хотел сейчас?'

И чем ближе он подходил к вокзалу, чем отчетливее доносились всегда будоражащие душу свистки маневровых паровозов, тем больше он ощущал ненужность и бессмысленность этой встречи. 'О чем же нам говорить? Что нас связывает теперь? Жаловаться своему командиру взвода Сельскому, быть обиженным, оскорбленным, выбитым из колеи? Нет уж, нет! Легче умереть, чем это!'

И он замедлял и замедлял шаги, а когда вошел в привокзальный сквер, пустынный, голый, облетевший, и посмотрел на часы, зажженные желтым оком среди черных ветвей ('Десять минут до прихода поезда'), он сел на скамью, закурил в мучительной нерешительности. Он никогда раньше не переживал такой нерешительности. А стрелка электрических часов дрогнула и остановилась, как тревожно поднятый вверх указательный палец. Тогда усилием воли он заставил себя подняться. Но тотчас же снова сел и выкурил еще одну папиросу.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×