узнаешь меня, поймешь, что я тебе зла не желаю.
Аника промолчала, потому что не знала, к чему клонит Радое.
– У тебя, это самое, ребенок случился, – продолжал Радое, – а ты его три недели держишь некрещеным в доме.
– Крещу, придет время! – с вызовом сказала Аника.
– Крестишь, конечно, но кто же в селе согласится быть кумом? Эти, твои друзья, постыдятся стать крестными отцами ребенку, а если они откажутся, то и все остальные тоже.
До сих пор Аника не думала об этом, но теперь ей показалось, что слова Радое справедливы, и она стала слушать внимательнее.
– Вот я и говорю, – продолжал Радое, – ну что такого, если отец неизвестен, душа-то у дитяти все равно божья. Грех, думаю, стыдиться божьих заповедей. Сироту поддержать – самое богоугодное дело. Тут-то я и сказал себе, пойду-ка я к Анике. Раз другие не хотят, окрещу ребенка я.
Доброта Радое ошеломила Анику, и, так как ей от самых родов и до этого разговора почти никто доброго слова не сказал, она приняла предложение Радое безоговорочно и с благодарностью.
– Спасибо тебе!
Коварный план Радое вполне мог бы осуществиться, если бы он умел молчать. Но он сразу же пошел в кабак, поставил всем по шкалику, а когда любопытные спросили, по какому случаю он угощает, во весь голос брякнул:
– Пригласила меня в кумовья несчастная Аника, что дитя без отца родила, вот по такому случаю и угощаю.
И часу не прошло, как село облетела весть, что Радое Убогий будет крестным отцом ребенка. Новость вызвала дружный хохот. Один батюшка не поддерживал общего веселья, когда до него дошел этот слух. Напротив, у него не то что по всему телу, по рясе мурашки пошли. Перед глазами его тотчас возник обряд крещения и сам он, совершающий этот обряд. Он отчетливо увидел битком набитую церковь, в которую Радое созвал народ из соседних сел. Пришли все от мала до велика, и кто ходил в церковь, и кто не ходил. И все гадают, почему это Радое согласился быть крестным отцом. Он, конечно, даст младенцу либо имя батюшки, либо имя старосты. Но это еще ничего, а вот когда священнику надо будет записать дитя в книгу «крещаемых», когда он должен будет спросить: «Кто его родители?» (а на этот вопрос отвечает крестный отец), тогда Радое Убогий такое скажет перед всем честным народом, что сохрани, господи, и помилуй!
Все это пришло батюшке в голову, и заколыхалась на нем ряса, а под рясой заплясало сердце, словно у зайца, заглянувшего в дуло ружья. Закручинился батюшка, что не с кем ему посоветоваться, не с кем горе разделить, – как назло, все, кому кашу надо бы вместе расхлебывать, перессорились. Батюшка сообразил, что в такую тяжкую минуту им, как никогда, необходимо согласие; вспомнилось ему, что и священнический сан обязывает его мирить людей, и он пошел к старосте, который оскорбил его больше всех.
Староста искоса посмотрел на вошедшего к нему в канцелярию попа, но тот заговорил тихо и ласково, как настоящий христианский проповедник. Прежде всего он напомнил старосте старый сербский лозунг: «Лишь в согласии спасенье серба», и добавил к этому, стишок: «В согласье можно гору своротить, а в ссоре – в рабство угодить». Потом он сослался на присловье: «Кто тебе выбил око?» – «Брат!» – «То-то хватил так глубоко», – и, наконец, рассказал старосте известную историю о том, как один царь, будучи при смерти, взял семь прутьев, связал их в пучок и велел сыновьям переломить. Но ни один из них пучка не переломил, а по отдельности каждый прут ломался легко. Поп тем самым хотел сказать, что сам он – один прутик, староста – другой, а лавочник и писарь – третий и четвертый. И чтобы окончательно убедить старосту, батюшка напомнил ему о гибели сербского царства на Косовом поле из-за несогласия вельмож [1].
Последний довод так взволновал старосту, что перед глазами его встал, как живой, султан Баязет с лицом уездного начальника, а они четверо – сам он, батюшка, лавочник и писарь – лежали бездыханные на Косовом поле, наподобие братьев-богатырей Юговичей. И староста, у которого ни один мускул на лице не дрогнул даже при ревизии кассы, прослезился, протянул батюшке руку и расцеловался с ним.
Покончив с этим священнодействием, они вместе отправились к лавочнику, с которым дело пошло, похоже, полегче. Батюшка покорил его смиренными словами, и они протянули друг другу руки. Теперь на очереди был писарь; они опасались, что уломать его будет нелегко, а ступить без него не могли ни шагу. Особенно тревожило их то, что писарь последнее время все грозит отправиться зачем-то в город. Поэтому они втроем пошли в правление общины, где и застали писаря. Он сидел верхом на стуле, курил и посвистывал, а увидев их всех вместе, удивился и тут же обратился к старосте:
– Послушай, староста, я завтра пойду в город!
– Хорошо, иди, – спокойно и вежливо ответил ему староста. – Хочешь, возьми моего коня!
– Не нужен мне твой конь, он хромает на одну ногу.
– А хоть бы и на две, все равно возьми. Ну, пожалуйста, писарь… ты меня обидишь, если не возьмешь,
– Какая же тебе обида, ежели конь хромает?
– Обидел ты меня, писарь, совсем обидел. Хромает, не хромает… Не в коне дело, во мне! Да я своему коню все четыре ноги перебью, лишь бы между нами обиды не было.
Тут вмешался батюшка.
– Сдается мне, писарь, что ты не прав, – хромает ведь конь, а не староста…
– Что же, мне на старосте ехать верхом?
– Бог с тобой, но зачем из-за лошади человека обижать?
– Ну, ладно, ладно, возьму коня! Чтоб без обиды было, – согласился писарь.
Староста воспользовался снисходительностью писаря и совсем ласково спросил:
– А не сказал бы ты нам, писарь, чего тебе надобно в городе? Купить чего хочешь, или развлечься, или, может, пойдешь к уездному начальнику?