мгновенно взмахнут. Не успеешь опомниться.
– Ну чо, чо вытянулась-то... – Шепот за спиной, горячий, упречливый. – Иди к купели... иди...
Поднимаю глаза. Священник, лысый, с белою курчавою бородой, похожей на свалявшуюся баранью шерсть, подымает руку с золотым крестом. Из толпы делает ко мне шаг боярин. В бороде, в усах. Глаза его горят, как глаза благородного зверя бабра, рисуемого на складнях и гербах. Он поднял руку, на руке, на бечеве, мотается крестильный крест. Священник берет крест из рук боярина, не сводящего глаз с меня, обряженной лишь в холщовую рубаху. Больно мал крестик-то. С ним теперь жить, с ним и умереть.
С ним не умрешь, дура. Теперь уже не умрешь.
– Крещается раба Божия Магдалина...
Батюшка жестко, пронзая меня двумя узкими стрелами глаз, поглядел.
– Лезь в купель! Кому говорю!
Я закидываю ногу за край медной кованой лохани. Лед воды обжигает мое нутро. Не могли согреть для княгини. Для дочери Царской. Разогреть в чугунных котлах на дворе, за сараями. Падаю в черное озеро. Вода расходится кругами. Рубаха пузырем встает вокруг меня. Погружаюсь по шею. Сижу, как в проруби. Иордань моя. Море мое Галилейское. Вот так и они тогда... То они, а то ты. Священник безжалостно берет меня крючливыми пальцами за загривок и окунает в купель с головой. Раз, другой, третий.
– Крещается... крещается!..
Широкая толпа крестится. Встает со скамьи и крестится Царь, за ним жена его, мачеха моя, за нею дети, чада и домочадцы, за ними бояре и служилые, за ними весь честной простой народ. Они крестятся со мною, во имя Божие и мое и за меня. Они молятся за меня. Я чувствую жар их дыханий. Тепло их живых, как зимородки под зипунами, бьющихся сердец. Я слышу, как шевелятся их мозолистые руки, переминавшие и зерно на току, и комья пахотной и кладбищенской земли. Вот они, родные, сведенные то морозом, то рабочим страдным зноем пальцы. Вот оно, троеперстие во имя Троицы Единосущной. Сложено земным, чахлым, бедным, нищим бутоном. Распустится в небесах звездой. И Гришка Богомаз звезду намалюет яйцом и позолотой на левкасе.
Под куполом храма холодный, синий воздух. Он нежно колышется в ароматах ладана, смирны, елея. Батюшка нацепляет мне на грудь, облепленную мокрым холстом, крестик. Я сижу в купели. Голова моя высовывается из-за края медного чана. Волосы мокры, спутаны куделью. Я приглаживаю их рукой, непокорные. Царь-отец называл меня во младенчестве: златовласка. Гришка показывал мне на одной чудной фреске Ангела Златые Власы. Гришка сумасшедший. Он гладил в воздухе рукой, будто оглаживал Ангельские космы. «На твои косы похожи», – вздыхал он и жалобно на меня глядел. Царской дочери нельзя целовать простолюдина. И я похерила древний запрет. Я целовалась с Гришкой на улице, на задах храма, за наметенным до неба сугробом, тяжело дыша, умирая от счастья и веселья.
– Отрицаешься ли Сатаны и всех деяний его?...
– Отрицаюсь.
Батюшка кричит мне шепотом: плюй! Плюй на сторону! За край купели! Хватает меня под мышки и вытаскивает из крещальной воды. Эту воду можно пить. Ее потом и пьют старухи, зачерпывая ковшиками, подставляя под струю дрожащие пригоршни. В воде плавают волосы. Они после Крещения – святые. Если выпьешь воду Крещения, жизнь твоя не оборвется овечьей шерстиной.
– Плюй на Сатану!
Я плюю. Мокрые косы холодят мне спину. Народ вздыхает. На лицах – радостные улыбки. Еще одна душа спаслась.
Я вскидываю глаза от каменных, выщербленных плит собора. Священник рисует мне на лбу крест кисточкой, обмокнутой в елей. О, душистое масло. Тебя привозят из земли, где в горячее синее небо упираются ливанские кедры, где женщины пекут плоские постные лепешки на раскаленных камнях и угольях, где верблюды жуют губищами пустынные сказы, а цари носят на пальцах звездчатые сапфиры, предсказывающие будущее и исцеляющие от смертельного недуга. И тобою помазали мой грешный лоб. Отец сурово глядит мне в лицо. Масло течет по лбу. Я размазываю его ладонью и вдыхаю его. Лижу руку, смазанную елеем. Жизнь моя. Ты спасена. Ты продолжишься.
Царь жестоко глядит на меня.
Я не опускаю глаз.
Священник читает молитву быстро, сбивчиво, задыхаясь.
Мы с отцом смотрим в глаза друг другу.
Мы родные. И нашла коса на камень. Даже сейчас, в миг Крещения, я не могу смириться с приказом. Он приказывает мне взглядом: ты, крещеная девка, пойдешь за того, кого я тебе предназначил. Я отвечаю глазами: я пойду за того, кого я люблю.
И наши глаза ударяют друг о друга, как сабли.
В тишине пропахшего ладаном собора журчит ручьем – в купели дыра?... священная вода вытекает?!.. – шепоток:
– Не помирятся... Не поделят Царство... Быть беде... Быть Смуте... Нравная княжна-то... Затеет возню... крести не крести...
«Отец, я же люблю тебя, – говорю я Царю синевою глаз. – Поставь меня к столбу. Пронзи стрелами, как святого Севастьяна. Возведи на костер. Набросай вязанок хвороста хоть мне до ушей. Я буду любить тебя. И я буду любить того, кого люблю».
Кто из нас первый отвел, опустил глаза?
Хор – фон и антифон – запел; засвиристели высоко под куполом, тая в перекрестном сиянии стрельчатых оконных прорезей, пробитых насквозь солнечными копьями, сопрановые соловьи, падали, простреленные пулями басов, и снова взмывали легкогрудые птицы, брызгая врассыпную под сводами, разлетаясь на четыре стороны подлунного мира, и крестились люди, и молились люди, и осенял меня священник крестным знамением, и я думала: вот, я не защитила себя, но меня защитил Бог.
Теперь я под Его крылом. Я могу любить. Могу ненавидеть. Могу бежать. Могу уснуть навсегда. И все по воле Его. И я буду думать отныне, что это воля моя.
Да будет так, Господи.
И твоя, отец, твоя, Царь мой и всея земли нашей.
И я увидела, в то время как с подола рубахи моей на щиколотки, на ступни мои и плиты собора стекали капли холодной воды, и я стояла в луже, натекшей мне под ноги, в озере светлой святой воды, отец мой высветлел глазами, заискрился лицом, осчастливил народ свой улыбкой: он полюбил меня заново, крещенную, и на весь крещеный мир улыбнулся он, крепко вцепившись в посох с золотым набалдашником, закинув к куполу голову в изукрашенной каменьями меховой шапке давно умерших Князей.
Мы входим в мое богатое обиталище. Мы не успеваем вымолвить слова. Нас швыряет друг к другу штормом, шквалом.
– Мадлен... Мадлен... как я жил без тебя...
Мы обнимаемся молча. Князь притискивает меня до задыхания. Моя удивительная немота. Это все равно, что перевязать рот тряпицей, промасленной... елеем?... мирром...
Он опять несет меня на руках.
– Где я?... Какая казенная роскошь... здесь нет духа, чуда... старины... красоты...
– У меня.
– У тебя?... Это не твое... Не ври мне... Ты же такая же нищая в Пари, как и я... Откуда это все у тебя?... Ты попросилась к богатой подруге на ночь?... На эту ночь?...
– Да, родной. На эту ночь.
Бесполезно рассказывать. И опасно. Он немедленно вырвет меня отсюда. Рванет за руку, вытянет в холод и снег. За собой. Навсегда. А разве ты не хочешь с ним?! Во все снега?!
Он обнял сильнее; мы не видели, не чуяли, что под нами – пол, кровать, облака.
Как у него дома, тогда, близ горящей голландки, он опустил меня на паркет, рванул мое куцее платье