Вот последние шерстины, изукрашенные блестящей перевязью, скрылись под равнодушной водой. Она потонула.

Она утонула, Царица. Она будет жить.

А она?! Мадлен?! Ведь она тоже на сегодня Царица. Морская. И сухопутная. И Царица любви – гляди, как сжирает тебя глазами этот рыжий деревенский мальчик, шофер барона, как хочет лишь прикоснуться к тебе, не больше. Сколько их хотело прикоснуться к тебе снаружи и внутри?! Ты не считала. Сколько их – мужчин – как драгоценных камней на твоем истязаемом и холеном теле, битом и гнутом и мытом в сливках и шампанских винах?! Это не самоцветы, Мадлен. Это твои мужики. Зачем ты приехала в Венециа?! Чтобы наблюдать, как картонная игрушка тонет в красивейшей лагуне Эроп?!

– Иноверцы и чужестранцы обычно останавливаются вон там, – гондольер показал веслом на дом, смотрящий прямо в лицо ночной лагуне, отраженье горящих окон плыло и мерцало, сливаясь с отраженьем апельсина-Луны в колышащейся тревожной воде. – Это известный в Венециа отель. Я, кажется, знаю, кого вы ищете.

– Не завирайте, – сказала Мадлен, как говорят в Пари, и гондольер ее понял. – Почему вы это должны знать?

– Потому что я запомнил вас.

– Вы меня видите впервые!

– Я запомнил вас по портрету, синьора, – серьезно сказал гондольер, и глаза его смеялись. – Синьор, которого я вез в лодке сегодня утром, держал в руке медальон и глядел внутрь раскрытого медальона, и плакал. Я перегнулся тайком. Я увидел портрет женщины. Маленький, но маслом писанный. Я ли, житель Венециа, масла от темперы не отличу. Мастер делал. – Он прищелкнул языком восхищенно. – Это были вы. Вы сидели в подушках, в сбитых простынях, вполоборота, прижав руку к груди, жемчуг горел на вашей шее, вы гляделись в зеркало, и глаза у вас были большие, длинные и синие, как сливы из Ареццо. Вот ей-Богу. Вы это были. А зеркало перед вами держал амурчик. Ангельчик Божий. И губы у вас были красные, как роза. И, я готов поклясться, от портрета пахло розой. И синьор таращился на ваш портрет, сжимал медальон в кулаке и плакал. Мужчины редко плачут, синьора. Он любит вас. Поверьте. Он остановился в этой гостинице. Я сам сегодня вез его сюда. А это знаете кто, тощий старик, в роскошной гондоле?... Руки к небу воздел?... Кричал: прощай, Царица, вернись в свое море!.. это – дож... рядом с ним в кресле, прижала ручки к груди, головка закутана в кружевную мантилью, щечки нежны, как персик... догаресса... молоденькая... старый до молодой охоч...

– Слишком много речей, лодочник, – холодно сказала Мадлен и положила руку гондольеру на плечо. – Держи монету. Вези в гостиницу. Мы уже видели, как умирает Царица. Теперь надо жить.

– Ого, монета!.. – возопил гребец. – На эти деньги я могу не гонять гондолу целый год!.. Синьора, вы – или умалишенная, или...

– Или, – сказал парень и толкнул лодочника в спину. – Делай, что велят! Живее!

Лодка, умело огибая другие быстро скользящие гондолы, направилась к зданью гостиницы с ярко горящими окнами и балконными дверьми. Когда подплыли ближе, Мадлен увидела, что дом весь в факелах. Факелы горели везде – и на подоконниках распахнутых в ночь и морской бриз окон, и на карнизах, и на крыше, плотно всаженные в стальные гнезда для факелов и древков знамен, и на балконных перилах, и ветер рвал и трепал огонь, волочил в сумраке ночи неистовые огненные шлейфы. Люди смеялись, плывя в лодках; целовались; шептались; признавались в любви. Доносился звонкий смех, звон клинков, проклятия, ругательства, клятвы. Все было как всегда. Как во все времена. Мадлен, как завороженная, смотрела на пляску огня среди воды. Как это было давно – и любовные письма, и клятвы, и вздохи, и поцелуи. Как это рядом сейчас. Как это все будет после нее, когда она...

Она не умрет никогда. Она не может умереть.

Гондольер подгреб к гранитному порогу, пьющему морскую воду. Замшелые, заросшие водорослями ступени вели во дворец морского Царя. Она еще успеет к нему.

– Выпрыгивай, чичисбео! Это здесь.

Они оказались с парнем на гранитном крыльце. Гребец высоко, довольный удачей, подбросил монету, полученную от Мадлен, спрятал в карман.

– А все на свете просто, господа! – крикнул он напоследок, отгребая и разворачивая лодку носом к впадающим в лагуну каналам. – Людям нужна радость! Вот вы дали мне радость! Я накормлю своих детей! И долго буду их кормить! И людям нужна любовь! Только любовь! Любите друг друга, и все будет хорошо! Не убивайте друг друга! Любите! Любите!..

Крик гондольера повис над морем. Перелился в песню.

В ушах Мадлен осталась эта песня, когда она, оставив на ступенях гостиничной лестницы молчащего коленопреклоненного Монаха, постучалась в комнату, номер которой, путаясь и волнуясь, выкрикнула ей завязывавшая на затылке маску обезьянки бойкая горничная, – скорей, скорей, она опаздывает, карнавал в разгаре, уже дож Голову Венециа утопил в море, а она еще здесь, в гостинице, и постояльцев нет, все в море на лодках, все на каналах, – кого синьора ищет?!.. в Доме никого нет... а, чужестранца... графа... да, да... кажется, он спит... вон его номер... идите... ну вас... я опоздаю!..

Обезьянка улизнула, шурша юбками, поправляя падающую со лба маску. Царица Моря махнула рукой Монаху: жди.

Она стукнула раз, другой.

Резкий стук отдался под гулкими сводами старинного пустого дома.

Тишина.

Мгновения, тяжко падающие, как капли густого меда с деревянного черпака.

Скрип половиц. Шаги. Скрежет ключа в замке.

Дверь отлетает.

Она резким рывком сдергивает маску и бросает прочь.

– Ты?!..

Он обнял ее всю глазами. Охватил. Душа, выплеснутая в первом потрясенном взгляде, сказала ей больше, чем все глупые будущие слова.

– Я.

– Зачем?!.. Уходи!

Она видела перед собой его лицо. Оно было худым и старым, как лицо дожа, заклинавшего тонущую Голову.

Он тяжело дышал, хрипло. С его висков катил по щекам пот.

Мадлен было не обмануть. Она слишком хорошо знала пот любовной работы.

– У тебя женщина?

– Да. Проваливай!

– Я нашла тебя не для скандала, Куто.

– Для чего же еще?! Уйди, Мадлен!

Его глаза метались. Остановились на ней. Он прищурился, как если бы Мадлен излучала ослепительный свет. Они говорили: «Останься. Ты моя. Если бы ты могла уйти и остаться одновременно».

– Я войду и погляжу на твою постельную девку. Она лучше или хуже меня?

Мадлен оттолкнула графа плечом и ворвалась в комнату. На столе горел ночник, прикрытый газетой. Неприбранный стол. Блюда с ломтями ветчины, с неряшливо раскиданными дольками недоеденных апельсинов. Он тоже любил кормить ее апельсинами. Брал в зубы дольку и всовывал ей в рот. Она, шутя, выталкивала дольку языком в его жаждущие поцелуя губы, и так они играли долькой, как золотой рыбкой, пока один из них не надкусывал зубами фрукт и сладкий сок не брызгал и не заливал их подбородки, губы, шеи, грудь. И тогда они целовались уже по-настоящему. Серьезно. До задыхания. До исступления радости и страсти. И он, подняв, взбив и разметав ее юбки, втискивался в нее живым дрожащим копьем, заполнял ее, бил и толкал, желая жить и быть в ней, только в ней, там, внутри, в жарком и победно сжатом вокруг него, тесном, крепко сомкнутом, скользком, как устрица, обнимающем его зачинающую стать лоне, – о, это лоно Мадлен, измеренное сотней мужских копий, лотов и ломов, битое и не разбитое, как золотое яйцо из сказки, – вот она, страсть и радость! Только радость! И только страсть! И только с ней! И никто, никакая проститутка, никакая царица, никакая невеста, никакая жена не заменит ему ее! Бешеную Мадлен! Нежную Мадлен! Желанную, веселую, цветущую розу Мадлен! Сорви ее! Вдохни ее!

Вы читаете Ночной карнавал
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату