стреляют и матерятся, я склоняюсь ниже и отираю со лба его росу смертную.

– Ни то и ни другое, сынок, – губы мои касаются его уха. – Я странница. Только хожу не там, где предписано, а там, где мне вздумается. Усни. Я с тобой.

Он содрогается и вытягивается струной. Я держу его, пока он отходит. Закрываю ему глаза. Крещу. Вокруг воют, стреляют, хватают застылую землю скрюченными пальцами, затыкают себе раны ватой и тряпьем, блюют, щелкают затворами, швыряют в костры портянки с убитых, присваивая сапоги. Я вскакиваю на ноги. Поднимаю руки над мальчонкой. Мышцы мои сводит судорогой ужаса и силы. Волосы мои, золотые и призрачные, встают дыбом. Их крутит ледяной ветер. Я распахиваю глаза широко. Очень широко. Так, чтобы видеть весь мир. Чтобы видеть добро и зло. Чтобы видеть Бога и Дьявола. Чтобы понимать их. Чтобы молиться с широко открытыми глазами, уставляя их в широкое небо.

А в небе тучи. Много туч. Косяки, стада туч, серых, черных, коричневых, белесых, дождевых, снеговых. Они задавят меня. Они неистово несутся над воющей толпой, над криками и песнями, над мольбами и ругательствами. И сквозь них Бог смотрит двумя глазами – Солнцем и Луной. И я разлепляю губы и говорю умершему мальчику: «Встань».

– Встань, сын мой, в утробе моей взращенный сын мой, из чрева моего вышедший на свет Божий сын мой, встань и живи опять. Встань! Гляди! Иди! Живи! И да минует тебя чаша сия...

«Чаша не минует никого», – услышала я из туч глухой насмешливый, низкий голос. Дикие собаки, рыскающие по Армагеддону, волокли в подворотню убитого, уцепившись зубами за шиворот. Я стояла над мертвым, вытянув руки. Косы мои взвихрял ветер вокруг моей сумасшедшей головы. Последним усилием я крикнула:

– Встань во имя Господа Бога нашего! Встань! Ты сын мой! Я люблю тебя! Ты будешь жить!

Дрогнули веки. Показалась светлая, безумная радужка. Мужик с автоматом наперевес пробежал рядом с нами, присел, наставил дуло в черную пасть раскрытого подъезда. Огонь прошил леденистый ветер. Мальчик открыл глаза. Водил взглядом из стороны в сторону. Понял. Осознал. Задрожал. Испугался. Заплакал.

– Тетя, укрой меня... укрой меня!.. Мама!..

Я подхватила его на руки, крепко прижала к себе и так несла, угловатое тельце подростка, кожа да кости, рассыпь веснушек под глазами, русая макушка в крови, так шла с ребенком на руках сквозь огонь и дым, босиком по пеплу, босиком по красному снегу, по черным углям, по белым песцам, и что-то тяжелое, я чувствовала это, болталось и волочилось у меня за спиной, но я не хотела оборачиваться, чтобы узнать, что это, я боялась обернуться, я шла и тащила на руках моего ребенка, моего сына, вот он, вот я нашла его, да что же это, Господи, Ты его мне дал, взял и отдал опять, велика милость Твоя; так шла я по пепелищу, по гулу и вою и смраду, и молилась, и смеялась, и целовала ожившее личико моего родного сына, да откуда же у тебя веснушки, спрашивала его я, а он бессильно смеялся мне в ответ и бормотал: это еще с весны осталась, на память о Солнце, и мой обгорелый мешок волочился за мной, свисали и тащились по снегу за мной лохмотья, и я обнимала сына плечами, руками, грудью, шеей, чтобы не дай Бог не убило бы опять его, моего золотого мальчика, и он вцеплялся в рубище на моей груди, и вжимал лицо свое в грудь мою, как во младенчестве, и я плакала от счастья и говорила ему на ухо: все молоко небес – твое и все молоко снегов – твое, а я твоя мама найденная, и ты мой найденный сынок; как же мне не любить тебя и не защитить тебя, если я сама тебя родила и сама воскресила?!..

– Мама, твой поясок на мне...

– А ты сам на мне, как поясок...

И шли так мы и шли, и тяжесть за плечами моими, за лопатками становилась все странней, все неимовернее, и наконец я решилась, изогнула шею и оглянулась: прямо за спиной моей, волочась по снегу и льду, висели крылья – огромные, в щедрый размах, небесные крылья, с коричневым, плотно сидящим друг к дружке пером, с пуховым подбоем, изрезанные, израненные, перепачканные мазутом, соляркой, бензином, слезами, грязью, солью, сукровицей, кровью; одно крыло было подбито, и свежая кровь из раны сочилась на снег, и я шла, оставляя за собой яркую алую полосу, похожую на красную молнию.

– Мама, если я снова умру, помолись за меня!..

– Я за тебя и так молюсь...

А сама искоса, голову развернув, гляжу на крылья: может, я брежу, да не есть ли вся жизнь человеческая один большой бред, одно великое, необъяснимое сумасшествие, насаженное на вертел острой и колкой звезды, не есть ли вся наша жизнь одно неистовой схождения с ума, горькое и сияющее, и вот идет Война, и вот я обнимаю потерянного и найденного сына, и вот я рожаю дочь, и вот она умирает и я не могу ее воскресить, и вот народ проходит за народом по снежному лицу земли, и вот люди смеются и плачут и все оказываются в одной общей вырытой для всех ямине, – Боже, Боже, только не оставляй меня в пожизненном бреду моем! Зачем крылья Ты мне дал! На что! За какие грехи! Я же их не снесу, Господи! Тяжесть такую! Не сволоку! Ножом не откромсаю! Да вот еще беда – сдается мне, их вижу только я! Но не менее тяжелы они от этого! Невидимое еще страшнее нести! Боже! Возьми их у меня! Отними от меня! Или... если они уж навек есть на мне, крыла... то... возьми тогда меня на небо, милый! И я там буду счастлива. И там я буду летать на сужденных мне крылах, а не таскать их по земле – натужно и страдально, на потеху и посмех другим людям. Там, в небе...

– Мама, мамочка, – захрипел мальчик, – пить...

Я встала на колени, одной рукой неловко слепила грязный снежок и воткнула ему в губы и зубы.

– Ешь, родной, это наш снег... родимый...

Сын пососал снежок, порозовел и улыбнулся.

– Мама, там у меня рана... перевяжи...

Я стала искать глазами. Ничего не было под рукой. Я наклонилась и оторвала от мешковины, от своего подола холщовый клок. У сына рана в груди. Счастье, что сердце не задето. Пулю я вытащу. Я погрузила руку в рану. Родная кровь лилась, струилась по моим рукам. Он понял, пошарил в кармане, протянул мне мальчиший перочинный ножик. Я почистила лезвие снегом и резанула вдоль раны; пуля-дура вышла вместе с кровью, вылилась, как жемчужина из раковины. Я высасывала кровь, выплевывала ее. Заговаривала. Красное, горячее переставало течь. Кругами, кольцами ложилась мешковина. Поодаль валялся ящик из-под водки, перевитый суровой, сходной с канатом веревкой. Ею я накрепко завязала раненую грудь моего волчонка, моего галчонка, царевича моего.

Пока я спасала его во имя Божье, он улыбался и стонал.

– Не бойся, мама, я сильный...

– Да, чудо мое. Весь в меня.

Я боялась сказать ему, в кого еще. Об этом он сам узнает когда-то. А может, и не узнает. Все счастье. И знанье – счастье, и незнанье – счастье.

– Ты можешь идти?..

– Попробую...

Он прошел три шага, поддерживаемый мной, и упал. Я опять схватила его на руки.

– Я не помню как назвала тебя. Сколько жизней прошло. Сколько раз я умирала. Как тебя люди зовут?.

– А никак, – сын прижимался головой к моей груди, светлый глаз его из-под ресниц блестел, как у петуха. – Все по-разному кликали. Я уж и сам позабыл, как и кто. Корочкой... Хвостом... Звездарем... А то еще один мужик чудно звал: Белый Клык!..

– Хочешь царское имя?.. – голос мой зашелся в подреберном рыданье. – Николай?.. Петр?.. Алексей?..

– Николай – здорово, выдохнул он. – Торжественно. А не забросают меня снежками... не расстреляют... за такое имя?..

– Нет, Носи. Мы же русские люди. А крещеный ты?.. нет... я тебя тогда – не успела...

– А что значит крещеный, мама?..

Я все поняла. Крылья тащились за иной, приминали снег, надавливали мне на лопатки. Подбитое крыло болело. Скорее. Я это сделаю сама. Нет. Я сама не могу. Нужен священник. Дура! Где в огненной, кровавой каше ты священника найдешь! Где-то они тут пребывают. Прячутся. Зимняя Война никакие храмы не пощадит. Я построю храм в честь мужа моего, Юхана. Потом. Если выживу на этот раз. А почему бы мне не выжить, когда сына я нашла?!

Вы читаете Юродивая
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату