Мы вышли на Красную площадь. Она вся была красна от красного снега, от снега в крови. По ободу площади на неуклюжих колесах стояли пулеметы. Их было не счесть. Сын зажмурился. Он уже боялся умереть, потому что у него была я.
– Николинька, не бойся их... Сейчас я тебя покрещу... потерпи...
И очень, очень далеко, на другом конце площади, серо-белом мареве легкокрылой метели, я увидела старика; у ног большой тени болталась маленькая., и я поняла, что это старик и мальчик, мальчик и старик. Зачем они вышли на обреченную площадь, простые люди? Сражаться? Но в руках у них не было оружия. Наблюдать? Не летописец ли был старик? И за что мальчонка с ним?
Я побежала к нему через простреливаемую насквозь площадь, спотыкаясь, увязая в снегу. Видит ли он крылья мои так, как вижу их я?
Вот он ближе, ближе, ближе. Добежав, я увидела, что белую метельную бороденку его треплет ветер. Он был без шапки, в старом полушубке. Снег таял у него на лысине. Мальчонка, стоящий рядом с ним и цепко держащий его за руку, был ровесник моему сыну.
– Здравствуй, Ангелица, – с достоинством проговорил старик и наклонил седую голову, – вот и явилась ты ко мне, вот и сподобился я твоего явления. Сколько веков ждал...
Мальчонка толкнул его валенком в валенок, сверкнул глазами. Мой сын смотрел с моих рук на старика, на башни, на звезды, на вихренье снега, на мертвые тела на забеленной мостовой.
– Я не Ангелица!.. я Ксения...
– Нет, Ангелица, – упрямо повторил старик и вздернул кверху белую бороду. – Настали последние, судные времена. Ты пришла судить, и я пришел; и вот мы встретились. Сретенье наше произошло. Дождался.
Мороз зашелестел у меня по коже.
ОН ВИДЕЛ МОИ КРЫЛЬЯ!
– Я не судить явилась! А любить!..
– Тот, кто любит, судит страшнее всего, – жестко произнес старик и стряхнул снег с затылка. – Идем! Я тебе и красного вина дам, и крыло перевяжу, и сыну твоему рану бальзамом полью, и картины мира покажу. Ты все поймешь, Это видит только один человек в мире и только однажды. И человек этот – ты. Но ты не человек. Ты Ангелица. Ты должна видеть все. Мужайся!
Старик вынул из-за пазухи пузырек с бальзамом, развязал мои завязки на груди Николая и обильно полил рану пахучей темной жидкостью; перевязав ребра вновь, он принялся за мое крыло – повыщипал перья вокруг раны, зубами извлек пулю, залил бальзамом, затолкал в пуховую подмышку желтую вату, выдернутую из недр полушубка; затем он выпростал из необъятного мохнатого кармана бутылку и приблизил сначала к губам раненого ребенка, после к моим, и мы оба, мать и сын ощутили на языке и в глотке сладкое, горячее, горючее, плывущее, зовущее, счастливое... глотали, вбирали, жадно пили – еще и еще... Старик оторвал бутыль от моего рта сурово бросил:
– Будет. Хорошего помаленьку. Не делай лечьбу ядом. Не сломай гибкий прут, а лишь перегни. Есть искусство жить. Жить ты не умеешь, Ангелица. Да и не нужно тебе этого умения. Помнишь ли ты, откуда ты?..
Я закрыла глаза и стала вспоминать.
– Я упала с небес, старик. Я упала с небес. Там было прекрасно жить. Но Господь разгневался на меня, за то, что неверно, мало и плохо я служила в небе Ему. Я бежала по тучам, наступила в дыру, в проем пустоты, меня завертел сильный ветер, и я упала. Падала я долго. Не помню, сколько... жизней. Упала! Ночь. Площадь. Снег. Война. И мой сын лежит, раненый, и умирает. Я воскресила его. Накормила снегом. Напоила снегом. Снегом умыла. И мы пошли искать. Тебя. Тебя, старик. Показывай свои картины. Я не забоюсь ничего. Я много раз умирала, старик. А это что за мальчишка рядом с тобой?.. Почему он все время молчит?.. Он в братья моему сыну годится...
Старик улыбнулся, и я увидела, что во рту у него всего два зуба; улыбнулся и мальчонка, и зубов во рту у него было тоже два, и они светились, горели радостно и грозно, выражая веселье – трын-трава, наперекор всему, эх, пляши! Клубком катайся! Колесом! Прыгай скоморохом!
А скоморохи мы, – сказал старик дурашливо и припрыгнул. Прыгнул и мальчонка, и шапка свалилась с его головы в снег. – Мы все показать можем. Бери в грудь воздуху! Сейчас что начнется!
Тьма, обнимающая Красную площадь, внезапно стала вспыхивать сначала туманно-перламутровыми, серебристыми бликами, потом все чаще, все страшнее – ярко-розовым, густо-оранжевым, ослепительно- золотым, алым, малиновым, багровым. Среди вспышек красного гуляли изумрудные и синие сполохи. Казалось – по всей площади, во всю ширину, полощутся красные флаги. И в этом безумии красного цвета, в разудалом его танце на площадной снег ниоткуда повалили скоморохи. Ноги, руки, спины, щиколотки, мохнатые треухи, бубенчики на колпаках, нашитые на кафтаны мочала, бубновые и червонные тузы, наклеенные на грубую кожу курток, щеки, размалеванные румянами, павлиньи перья за пазухой, живые петухи, вцепившиеся когтями в плечи и затылки – все шло колесом, гудело на дудках и сопелках, сверкало босыми пятками и сафьяном сапог, металось в сумасшедшей пляске, вертелось веретеном, подпрыгивало до небес, лизало снег то лисьим, то кометным хвостом. Это были настоящие скоморохи, и я с сыном на руках глядела, не отрываясь.
Кувыркались! Ходили на руках, задиравши ноги к звездам! Пойди врастопырку, враскоряку, а я ногу задеру да пяткой в небе дырку пробью – еще для одной звезды! Мы звезд тебе сколько хошь нарожаем! Догоним и еще добавим! Летит ракша, кряхтит квакша, а на пятках у тебя, кричали они мне, Ксения, выжжено по кресту, а ты сама об этом не знаешь, а и прикинули тебя жареной уткой ко посту!
У меня мелькало в глазах. Сын с моих рук глядел на вихрение скоморошьих тел как зачарованный. Один скоморох, молоденький, в островерхой красной атласной шапке, подкатился ко мне перекати – полем, растянулся на снегу у моих ног, с размаху сев на тощий зад, и, обратив ко мне свое, похожее на кошачье, лицо, заблажил:
– Швырк, дзиньк, сверк, смерк, брямк, дряньк... дрянь времечко наше, а ты свари его заместо каши! А ты-то ведь баба, и ручонки твои слабы: не удержишь черпак да по головушке бряк! А слева – красный флаг, справа – Андреевский флаг, а что у тебя на заду?.. так по жизни со срамом и иду!.. Эх, эх, баба, лезвие у тебя под пяткой – а ты толечко прикидываешься святой: глянь, у тебя пробиты гвоздями ступни, и текут из них на снег красные огни: ух, глаза разбегаются!.. брусника, малина, рябина, бузина, облепиха... экое лихо!.. вот, вот они, собирай, в рот пихай, в кулаках, дави, глотай...
Он сунулся мне под ноги. Он жадно собирал под моими ногами рассыпи красных ягод, они катились неизвестно откуда. Вокруг скоморохи в колпаках с бубенцами валялись и катались в снегу, со свистом и гиканьем тузили друг друга, бузили в сугробах. Два старых скомороха – один рыжебородый, другой с лысой и желтой, похожей на лимон, головой – обнявшись и приплясывая, распевали срамные песни. Скоморох-кот давил в пальцах ягоды, разбрасывал их по снегу, ел, смеясь, нагло блестя белками веселых сумасшедших глаз. Я с ужасом глядела, как снег пятнается алым, кровавится. Кот шевельнул усами, вскинул ко мне морду и осклабился.
– Твоя кровушка, бабонька-зазнобушка!.. Твоя... А толку что, измучили тебя или распяли – все равно другие спят на пуховом одеяле!.. А ты в подворотне как жила, так и померла... и старуха принесла тебе в подарок уши от мертвого осла... и свечку в церкви за тебя не сожгла... Спи-усни... обними – не обмани... Пляши, скоморохи, – остатние дни!..
Он вскочил, весь облепленный снегом, и сунул свои усы ко мне в губы. Целовался он яростно и неодолимо. Я не могла оторвать его от себя. Мальчик меж нами, зажатый нашими телами, заверещал, заплакал. Услышав детский писк, скоморох выпустил меня из объятий, сделал мне нос, показал язык, высунув его аж до ключиц, перевернулся колесом – да так, колесом, кругом, вздергивая в небо ноги, и укатился внутрь пляшущей и прыгающей скоморошьей толпы.
А они все плясали, размахнувшись одним безумным, сшитым из клочков и лоскутов людских жизней, пестрым флагом на всю широкую площадь – и дядьки-радушники в кровавых сафьянах, и пацаны, окутанные рыболовными сетями и увешанные, для смеху, рыболовецкими блеснами: вот она, наживка для тебя, сорога и стерлядь, для тебя, огромный колючий осетр, всепожирающее Время! Подбежал другой, с морщинами на лбу, с исцарапанным лицом, с павлиньим пером в зубах, с червонным сердцем на грязной спине. Захохотал, заплясал вокруг меня.
– Ах ты, Ксенька, Ксенька, кровавая жменька!.. – затряс кудлатой собачьей головой. – Мешай саламату