Отродясь! Сидя в подворотне, в преддверии рынка... Праздник впереди, а это пир внутри скорбей. Душа скорбит, душа горит и хочет водки – жар залить, сгибших помянуть. Наливай, добрый Ангел! Тебе зачтется. Мы тебя не забудем.
Ксения сделала к столам шаг, другой. Лохматый дядька со вставною челюстью шагнул к ней. В руке дядька держал ведро, поганая тряпка снулой рыбой свешивалась из ведра, вода капала на доски пола.
– Вот и баба! – воскликнул лохмач. – Бог послал. Наши-то тетки все едят. Дорвались. Умучились. Теперь их из-за столов кочергой не выковыряешь. А ты, я гляжу, девка свеженькая. Не измочаленная. Ты нам и намоешь полы к празднику, к Чистому четвергу. На-ка, держи ведерко! Ручонки не испачкаешь. Гляди, ведь это все нищие сидят! Един раз такой им пир, более в жизни не будет! Поработай-ка на них, девушка. Святое дело. Придет время, и на тебя кто поработает.
Руки погрузились в грязную воду до локтя, выволокли и отжали тряпку. Уборка перед праздником. Вывезти грязь, выскоблить ножом дожелта серые доски. Выдраить, отчистить свою судьбу.
Ксения гнулась над ведром, выжимала рогожу, елозила ею по широким половицам. Оттирала заплеванные ножки столов. Ползала на коленях меж скамей и скатертей, под ногами у сидящих, смеющихся, жующих. Толкала икры и щиколотки локтями. Тылом ладони утирала пот со лба, с губы. Она мыла полы на славу, чтобы век потом помнили деревянные плахи ее чистоту.
Двое полуголых цыганят приволокли ей таз с мыльной водой, кусок стирального черного мыла. Ксения завозилась в пахучей серой воде, окуная в нее неловко волосы и подол, и не заметила, как по одной половице прошел Идущий и сел Сидящий, и тронул ее, стоящую на коленях перед грязным тазом, за сверкнувшее золото волос невесомой ладонью.
Лицо Ксении взметнулось кверху огнем факела. Нищие загоготали и выше подняли стаканы.
– За нашего Спасителя! – зарокотали нищие, опрокидывая стаканы в хриплые глотки, луженые и латунные. – Он придет и всегда нас спасет. Ни в чем нам там, на небеси, отказу не будет!..
Ксения глядела на сидящего на скамье перед ней во все глаза.
Так глядят на светлый мир перед тем, как покинуть его. Так глядят на живого любимого, про которого ты точно вызнал, что он умер.
Сидящий сидел спокойно. Его улыбка шла из редкой бороды твердым лучом и входила под сердце. Это был нищий, такой же, как все пирующие: босяк и голь перекатная. Вокзалы и причалы хорошо знали его, спящего на мешках. Он был некрасив. Его черты были корявы, а зубы источены плохой водой. Он мало ел сахару и оттого был бледен, до зеленой желтизны. Босые ноги его были сбиты в кровь долгим путем, из шишек на пятках и из подушечек распухших пальцев сочился брусничный сок. Из-под дерюги мышьего цвета, покрытой заплатами, выглядывали сияющие ткани – небесный атлас, алый шелк. Может, он обокрал пошивочную мастерскую. Может, ему богач с тоски наряды подарил, чтоб через игольное ушко, понурившись, войти в Царствие Небесное.
Он еще раз протянул руку и коснулся волос Ксении.
– Милая, – сказал он тихо, – милая моя. Вот и здравствуй.
Здравствуй же и ты, мой золотой. Вот Ты. А вот я. Я Тебя заждалась. Я себя ставила на огонь, чтобы вода быстрей закипятилась – для них, вбегающих с морозу, из метели, пусть согреются быстрее, пусть зальделые ладони об меня, как о раскаленный чайник, погреют. Вот Ты! Трудно Тебе жить. Ты, как все мы, устал и замерз. Если боль – Тебе больно. Я спасу Тебя от боли. Я теперь всегда буду с Тобой. Теперь нас не разлучат. Вон под столом спит, прижимая звенящий деньгою мешок к груди, тот, кто уже продал Тебя. Он даже Тебя не целовал. Он просто плюнул в Тебя. Ты не боишься гвоздей, снова входящих в кожу и мясо? Четырехгранные, чугунные гвозди, они сразу дробят кости, рвут сухожилия. Пусть будет так: с одной стороны Креста – Ты, с другой – я. Пусть нас распнут вместе, одними гвоздями. Чтоб не тратиться. Игемоны, они жадные. Наша кровь польется в одно время, сливаясь. Прорежет жилу в мерзлоте. Уйдет в подзол. В пески. Напитает корни. Мы долго будем с Тобой переговариваться на Кресте. Я буду говорить Тебе о том, как долго я Тебя ждала; как призывала; как все мыла, чистила и драила к Твоему приходу. Приди хоть заполночь, хоть пьяный, хоть без руки, без ноги, хоть с выколотыми глазами. Приди один или с кучей приблудных жен, прижитых детей. Не можешь прийти – приковыляй, приползи. Не можешь ползти – лети.
Так буду рассказывать я Тебе, как я любила Тебя, вися с Тобою на одном Кресте, затылок в затылок. И ребятня будет бросать в нас монеты, каменья, сосновые шишки, несвежие овощи. И наступит время, когда надо будет испустить последний вздох. «Это страшно!» – крикну я Тебе. «Ничего, – скажешь Ты мне, кряхтя и хрипя, – ничего. Больно телу рожать душу. Вы, бабы, знаете все про роды лучше нас. Поднатужься. Напрягись. Помолись. Выкряхти. Выпусти птицу. Вон она, душа твоя, золотой махаон. Летит! И я с Тобой. Это наш полет. Они казнили нас, чтобы нам не ждать друг друга, не томиться. Чтобы мы вспорхнули сместе».
И мертвые головы наши обвиснут, упадут на грудь, а веселые наши души взовьются, засмеются! Только запомни, любимый, какие были у меня на земле глаза. Прошу Тебя, только помни там, в бесконечном голубом холоде и высокой чистоте, как раздвигала я Тебе губы губами, как целовала, обвивая шелковыми волосами, Твои грязные мозолистые ноги.
– Дай ногу, родимый, – шепнула Ксения доверчиво, – сюда опусти.
Она взяла за щиколотку ногу сидящего и сунула ее в таз с грязной теплой водой. Нежные пальцы гладили, мыли, ласкали. Щека прижималась. Ксеньины косы падали в таз, вымокли все. Она брала в кулаки густые пряди и обматывала ими натруженные ноги нищего. Волосы отсвечивали в биении факелов медным, рыжим. От волос на голени, лодыжки сидящего ложились золотые сполохи. Какая теплая, соленая, нежная вода. Плоть моя вся в мыле, и душа моя очищается. Эта женщина делает со мной чудеса. Зачем я попался в ее руки. Я теперь без них не смогу жить. Я не смогу жить теперь без этой женщины; а кто она такая? Не отнимет ли она у меня хлеб мой? Не накормит ли она меня сама пятью хлебами? Что я могу ей обещать? Что дать я ей могу? Я, нищий, голота и босота? Да ей ничего и не надо. Она улыбается широко. Не надо ей ничего от меня. Он сама мне все хочет дать. И я, я приму от нее. Приму, и она повернется и уйдет. И ее уходящая спина без слов скажет мне: еще не время нам умирать вместе на Кресте, живи, радуйся и люби. Она не знает, что я – ее Господь?! Она, она мне Господь, она мне Госпожа, она надежда и упование мое.
– На тебе подарочек, – прошептал сидящий и вынул из кармана мышиной хламиды жемчужную связку, и нацепил на шею Ксении, робея.
Ксения вспыхнула ярче красного вина в стакане.
Вот еще один дар, коего она не заслужила. Вовек не отработает. Дар будет жечь ей душу. Ляжет на нее ярмом. Божий дар! Зачем ты мне? Чтобы я, плача, любовалась тобой, обжигалась жаром ледяных бусин?! Нет уж, возьми обратно.
– Благодарю Тебя, Господи, – шепнула, – но я не играю в побрякушки.
И рванула с шеи светлую низку, и обхватила жемчугами красную распаренную щиколотку нищего, забрызгав испод хитона, а в это время нищие, гудя громко песни и сыпля непристойностями, несли на голые столы тарелки с новыми пельменями, а внутри пельменей дымилась картошка, ведь день был постный, и алюминьевые вилки гнулись в опасных руках, широких, как лопаты, и поглощали зевы земные яства – ешь, пока рот свеж, завянет – сам не заглянет. А Ксения все обнимала голую ногу сидящего, обмывала звенящей водой, прижимала к стопе щеки и губы. Жемчужную нитку завязала на лодыжке корявым узелком. Сердце ее выскакивало из-под ребер, как птица из кулака.
Нищий вынул ноги из таза и постукал пятками друг о дружку.
– Ты моя милая, – нежно сказал он Ксении, – ты моя желанная. Что мне сделать для тебя, чтобы ты не грустила?
Он взял ее под мышки, бережно поднял с полу и усадил рядом с собой на лавку. Ксения широко распахнутыми глазами ярко освещала его лицо, грудь, руки.
– Ешь, – молвил он и протянул ей на ладони красный соленый помидор. – Ты странница. Ты наша. Моя ты, моя! Успокойся. Переведи дух. Ты любишь соленые помидоры?
– Люблю, – сказала Ксения и облила помидор слезами. Соленый сок тек меж пальцев, капал на рогожу рубища.
Лик нищего прояснился, разгладился, щеки под бородою заалели роовым снегом на заре, в глазах засветилась синева зимнего ледяного озера, прозрачного, как друза хрусталя, – там сквозь толщу воды