запылилось. Когда по-настоящему рассвело, Сашка притих и спал, откинувшись на сиденье, с полуоткрытым ртом, из которого бежала слюнька. Я сидела молча, оберегая сон его.
Когда проснулся, посмотрел на меня, как баран на новые ворота. Вспомнив или сообразив, усмехнулся неприятно. Приняла на свой счет. На чей же еще, коли вас всего двое. Дунул изо рта, поймал свое дурное дыхание, покривился, зажег сигарету. Мне не предложил. На кой замечать подробности, не знаю. Не выдержала, спросила, много ли за ночь навешал лапши на уши. Уставился не отошедшими от сна оловянными глазами, сказал: не понял. Кратко пересказала. Покачал головой: чем взяла, что я так расслабился. И сам же допер: полетушки-полетунчики, детские мы с тобой люди. Око за око, зуб за зуб, все мы, люди, сочинители, бросила как заправский философ. Неожиданно он потрогал пальцами опухоль у меня на шее, она обнажилась, как я размотала и сняла тряпки. Спросил: что это? Не знаю, дуля какая-то завелась, ответила. Поедем в больницу, у меня есть хороший онколог, пусть глянет.
И завел машину.
28
Колька заявился в белом халате, в каком в жизни его не видала. Как будто нормальный врач в этой самой больнице. Наклонился и сказал прямым текстом: ну что, дрянь, попалась, будь спокойна, я все сделаю, чтоб ты сдохла. Он был без докторской шапочки, и его лысеющая шишковатая голова походила на член, прости, Господи. Белые облака, вдруг поплывшие густо, на время скрыли его, а когда проплыли, куда им надо, вновь проявился, но теперь уже надел докторскую шапочку и стал вовсе неотличим от толпы врачей, которых набилось множество. Они кружились в зловещем хороводе, о чем-то переговариваясь неслышно, что имело отношение ко мне, но виду не показывали. Все почти так, как когда меня освидетельствовали и упекли якобы за наркотики. На этот раз и Колька собственной персоной кружился с ними, потому не оставалось сомненья в его участии. Хотела крикнуть, что где сядет, там и слезет, ничего не удастся, все выйдет наружу и он поплатится, но не было голоса и даже права голоса и я молча пыталась отбросить у себя с лица что-то, что налипало и мешало дышать. Колькин голос донесся: все от наркомании, алкоголизма, эпилепсии, шизофрении и суицида, все диагностировано, а в каком состоянии она подписала бумагу, не играет значения, другого у нее просто не бывает, она не имеет никаких гражданских прав на эти метры. Облака опять поплыли и все занавесили и запеленали, и лишь комья земли сквозь пелену и занавес стучали глухо в отдалении, падая на домовину, в какой упокоилась наша мамаша, а волосатый, еще не лысый Колька так же глухо плакал, а папаша, стоя неподалеку, пьяный в доску, плел языком старое: полетушки-полетунчики, полетели, на головушку сели. А потом вдруг забубнил, сперва голосом как из ваты, а потом громче и громче: просыпайся да просыпайся.
Плакал не Колька, я. Я была в незнакомом белом месте, занавешенном то ли белыми клеенками, то ли чем, на высокой кровати, тоже в белом, надо мной наклонялась белая тетка и тормошила: просыпайся. Я обволокла туманным зраком пространство, из последних сил выдрала иглу у себя из вены, хлопнула по каким-то шлангам и поднялась вставать, чтоб освободиться и уйти, скрыться от вражин, что испоганили мне всю жизнь. Но тетка в белом ткнула пальцами, я опрокинулась, как ванька-встанька, и уложилась мешком обратно, а она сопроводила тычок уговором: не дури. И снова стала пристраивать иголку от капельницы мне вовнутрь, это я уж сообразила, все еще струясь слезами. С ними как трубу прорвало, забитую допрежь песком да каменьями, и теперь водичка текла и вытекала свободно, без спроса и без всяких с моей стороны усилий. Всхлипывала, силясь припомнить что-то сладкое, а не горькое, как ни странно, что было и ушло, а слез уже не было, но и камней с песком не было, а была легкость вроде неземная, как недавно в небе с парашютом. Все, вырезали, вычистили, сказала тетка, отдыхай. И я вспомнила.
Что там, рак, спросила. Доктор скажет, придет и скажет, а я только медсестра, ответила тетка, удаляясь.
И я стала отдыхать.
29
Вместо доктора пришел Сашка. Думала, еще наркоз действует. Сестра сказала, что вкатили поверх нормы, посколь организм не брало. Почему на деле не брало проспиртованный мой организм, деликатно обошла. Но это был он, живьем, Сашка. Принес желтые цветочки и поставил в бутылку. Хотела опять зареветь, да вовремя сдержалась. Не хватало превращаться в реву- корову предпенсионного возраста. Хотя пенсию мне никто не собирался платить. Спросила грубо, как пропустили сюда с цветочками. Сашка захохотал и объяснил, как несмышленышу, что есть один универсальный пропуск куда хошь: деньги. Он громко смеялся, громко говорил и вел себя по-хозяйски. Притащил какой-то еды, включая бульон в термосе, сказал, Уля сварила, а про бутылек сказал, что принесет позже, пока нельзя. Ладно нельзя, прохрипела, слышь, как сухо в глотке, надо промочить. Промочи бульоном, захохотал опять. Бульоном запить, возразила. Тогда он вытащил захваченный бутылек, как я и думала, и мы выпили прямо в реанимации из мензурок, вот что деньги делают, и это пошло на пользу лутче всякого прочего. Ты чего гоголем ходишь, спросила, если что знаешь, говори прямо, не кобенься. Какая логика, не понял. Все ты понял, сказала, а если думаешь, что боюсь узнать, так ни Боже мой, вот те крест. Он только самую малость забегал глазками и убедительно произнес: сразу анализов не бывает, тебя могут даже выписать, а эта, как ее, биопсия, не будет готова, так что живи, пей водочку и не зажимайся.
Выходило, мы оба тонкачи и видим друг друга насквозь и глубже.
Чего со мной возишься, спросила, когда бутылка подошла к концу.
Нравится.
Что?
Возиться.
С какой стати?
Говорил уже: не похожа.
На кого?
Ни на кого.
И что?
Ничего.
Гуманизма захотелось?
А если не гуманизма?
А чего?
Честно?
Честно.
Если честно, скажи, что с ребеночком было.
С каким ребеночком?
Михиным. Или моим. Я ведь так и не уверен ни в чем.
Держал ли он меня целиком за психическую, с глюками и сшибкой времен, или ловил в полуалкогольном, полунаркотическом трансе, в который, самомнительно думал, я опять погрузилась, ловил с целью выпытать еще что-то, так ли, иначе, он был охотник, я дичь. Но дичь и охотник не из мира зверей, а из мира людей. А я, чуяла, вовлекаюсь в охотку. Тем более все контролировала. Такая артистка, что про себя и не ведала.
Твой ребеночек, Роберт, сказала. Твой. Еще в Листвянке трехнедельная задержка была, так что уже оттуда выбиралась с брюхом, брюшком, лучше сказать, долго среди кожи и костей незаметным. А сказала, что выкидыш пятимесячный, чтоб не добавлять никому новых болячек. Так, чтоб сам посчитал и удостоверился, что ты ни при чем. По правде, был не выкидыш, а уже ребенок, и не пятимесячный, а семимесячный. Настоящая Божья тварь. Мальчик. Я имя ему придумала. Илюша. Оказалось, зря. Что мальчик, в роддоме сказали сразу. А что мертвый, на следующий день. Так что я целый день с ним как с живым в мыслях провела. Зато потом такая отрава, что не пересказать. Ты выслушал про выкидыш, повернулся и ушел. Я и не могла рассчитывать, что не уйдешь. На что рассчитывала, одному Богу известно. А ни на что. Так вышло. Люди думают, они судьбу складывают, а это им ее обстоятельства складывают. Если б мамаша с папашей из дому не выгнали или если бы Михе не понадобилась вроде собаки или кошки рядом - все если бы. А где я? С моими придурками судиться или Михе во внимании, что в жизни, отказать, вот тут я, тут ничего не скажешь и не поделаешь. Я сразу решила, чего тебя травить, пусть уж ты думаешь, что это чужое и тебя не касается. А Миха пусть думает наоборот. Посколь с ним дале жить. Из-за квартиры тоже решила. Бездомной куда деваться. Так на Михе какой-никакой долг, а так выгонит. Он так и так выгнал, известно тебе или нет. Спустя время. А аспирантуру я сама бросила, не дожидаясь ученых интриг. Смысл потеряла. Бросила и пошла в тот же роддом нянечкой работать, оттуда связи, предложения, домработницей стала в семьях, Михе на уколы. Что в доме было, он раньше проколол.
Я замолкла.