инспектора Корбета - тот сам взялся приехать в Дамфриз и 'расследовать дело'.
Впервые в жизни Роберт испытал настоящий страх: если узнают о его крамольных песнях, если найдутся люди, которые подслушали его разговоры с сапожником Хоу, то ему несдобровать. То, что простительно сыну герцога, не простят сыну фермера. В лучшем случае его просто выгонят со службы, и он останется на улице без денег, без крова, с пятью детьми и с женой, только что вставшей после родов... А в худшем случае его сошлют, и его мальчики, его славные мальчишки будут сыновьями каторжника.
Проклятая жизнь, когда человеку нельзя говорить вслух все, что он думает...
Генеральный инспектор Корбет приехал в Дамфриз ненадолго, и разговор его с Бернсом был короток: Корбет попросил Сайма и Митчелла прийти к нему вместе с поэтом и за обедом так отчитал Бернса, что тот, бледный и растерянный, почувствовал себя школьником, мальчишкой, которого публично высекли. Такого унижения он не испытывал никогда в жизни: Корбет прямо сказал ему, что его дело - служить, а не думать и что неизвестно, как отнесется Совет акцизного управления ко всей этой истории.
Он подробно расспросил самого Бернса, а потом и Сайма с Митчеллом, как и что говорил Бернс, все записал и на прощанье сказал, что если еще раз услышит о неподобающем поведении Бернса, то уже сам не приедет, а прямо передаст дело 'в другие инстанции'.
На этом Корбет распрощался с Бернсом и, глядя на его побелевшее лицо, на желваки скул и стиснутые кулаки, подумал, что, кажется, удалось запугать беднягу и теперь он будет молчать как убитый.
В своем заключении Корбет написал, что ничего предосудительного в поведении акцизного чиновника Бернса не обнаружено, кроме некоторых 'неосторожных высказываний', не носящих, однако, крамольного характера.
Об этом он сообщил Грэйму, прося его неофициально успокоить Бернса.
Умный Грэйм понимал, в каком состоянии сейчас Бернс: на столе лежало его первое письмо, написанное в канун Нового года, сразу после того, как Митчелл сообщил о назначенном расследовании. С горечью и негодованием Грэйм думал о том, до чего довели этого гордого, страстного, прямодушного человека, великолепного поэта. Не верилось, что его рука писала эти бессвязные, торопливые слова:
'Вы, сэр, были мне большим и благородным другом. Небу известно, как горячо я чувствовал, чем я вам обязан, с какой признательностью благодарил вас. Судьба, сэр, сделала вас могущественным, а меня бессильным, ваш удел покровительство, а мой - зависимость. Для одного себя я ни за что не воззвал бы к вашему человеколюбию, и, будь я одинок и ничем не связан, я презирал бы слезы, набегающие на мои глаза, - я мог бы бросить вызов несчастьям, взглянуть в лицо разоренью, ибо в худшем случае 'откроет смерть бесчисленны врата...'. Но боже милосердный! Те милые существа, о которых я упоминал, та ответственность, те узы, которые я вижу и ощущаю, - о, как подтачивают они мужество, как испепеляют волю! Мне, как человеку некоторых способностей, вы обещали свое покровительство; верю, что, как человек честный, я достоин вашего уважения. Позвольте же мне обратиться к вашим чувствам и заклинать вас - спасите меня от напасти, которая грозит мне гибелью; до последнего дыхания я буду твердить, что я этого не заслужил!
Простите эту бессвязную мазню. Право, я сам не знаю, что пишу...'
Грэйм ответил Бернсу немедленно, успокоил его, сказал, что и миссис Грэйм тоже приняла близко к сердцу его дела и просит передать самые лучшие пожелания. Грэйм высказал надежду, что впредь Бернс может быть спокоен. Однако он должен остерегаться.
Бернс ответил длинным и подробным письмом. Да, его обвинили зря. Говорили, что он не только принадлежит к бунтарской партии в этом городе, но и возглавляет ее. Это неправда, он ни о какой партии ничего не знает. В театре при нем действительно требовали сыграть 'Ca ira!', но он молчал. Против короля он тоже открыто не выступал: он не берет на себя смелости оценивать его как человека.
Что же касается принципов реформы...
Нет, тут Бернс не может просто сказать: 'Никаких реформ я не желаю!' Наоборот: он пишет так, что Грэйм, наверно, подумал: этот человек неисправим.
Грэйму, должно быть, известно, пишет Бернс, что самые высокие умы, самые выдающиеся личности считают, что 'мы значительно отклонились от основных принципов нашей конституции, особенно в том, что угрожающая система коррупции нарушила связь между исполнительной властью и палатой общин. Вот правда, истинная правда о моих взглядах на реформу, о взглядах, которые я высказывал так неосторожно (теперь я это понял!). Впредь я кладу печать на свои уста...'.
К письму Бернс приложил 'Пролог', написанный для Луизы Фонтенель, и нигде не напечатанную балладу.
Накануне того дня, когда Грэйм получил письмо, вице-председатель общества 'Друзья народа' Томас Мьюр был арестован по обвинению в подрывной деятельности. Но террор и репрессии еще не разыгрались в полную силу (дело было до казни французского короля), и Мьюра отпустили на поруки.
Читая письмо Бернса и приложенные к нему стихи, Грэйм разводил руками: если Мьюра, почтенного адвоката, одного из старост шотландской церкви, имеющего большие связи в высшем свете, могли посадить в тюрьму и, отпуская на поруки, пригрозить строжайшим судом, то что сделали бы с акцизным чиновником Бернсом, если бы внимательно прочли его стихи? В 'Прологе', например, говорилось, что даже дети лепечут 'Права человека'. Разве можно так упоминать о книге Пэйна, которую официально объявили крамольной!
Нечего и говорить о балладе про Брауншвейгского герцога! Грэйм до колик смеялся над великолепной, озорной, совершенно нецензурной песней, где говорилось не только о герцоге Брауншвейгском ('лучше бы, мол, он сидел дома и любил свою герцогиню, чем выступать против французов'), но и в весьма непочтительных словах упоминались 'старуха Кэт' - великая императрица всея Руси Екатерина Вторая и ее 'жертва' - бедный король польский Станислав, в которого она 'запустила когти'. Автор требовал, чтобы сам дьявол сопровождал ее за это в ад, причем манера 'сопровождения' была описана чрезвычайно кратко, но выразительно. И заканчивалась баллада пожеланием такого 'семейного счастья' королю Георгу и его супруге, какого вряд ли с сотворения мира желали поэты королям.
Хорошо, что об этой балладе мало кто знал.
Очевидно, 'печать' не так уж крепко замкнула уста Роберта Бернса, подумал Грэйм, лучше бы он помалкивал, особенно в присутствии тех неизвестных мерзавцев, которые, сидя с ним за одним столом и, может быть, улыбаясь его песням, втайне писали на него доносы.
Самое страшное унижение для гордого и независимого человека - это самоунижение. Другие пусть болтают что угодно: как говорит старая шотландская пословица, 'камни и палки могут переломать мне кости, а слова меня не ушибут'.
Но если человек сам должен согнуть спину, заткнуть себе кляпом рот, писать оправдательные письма, выпрашивать и вымаливать снисхождения, то нет для него горшей муки, большего стыда.
Так думал Бернс, так писал он во многих своих письмах.
Есть одно письмо его к миссис Дэнлоп, написанное в те же дни, в начале января 1793 года. Письмо все изрезано - можно себе представить, что там было написано!
'Я наложил, отныне и впредь, печать на свои уста во всем, что касается этой несчастной политики, - повторяет он. - Но вам я должен хоть шепнуть об истинных моих чувствах. В них, как и во всем, я покажу вам непритворные волнения моей души. Войну я ненавижу: горе и разорение тысячам людей несет дыхание этого демона разрушения...'
Тут вырезаны три четверти страницы: очевидно, их нельзя было даже держать в доме!
'...Глубину их мерзости, испепелили силу их подлости! Наложи клеймо на их неправедные суждения. Ты уже...'
И снова три четверти этой страницы вырваны, и только на следующем листке Бернс сообщает, что 'политическая буря, угрожавшая моему благополучию, пронеслась'.
Он проклинает 'проституированную душу того жалкого подлеца, который нарочито и низко замышляет погибель честного человека, ничем его не обидевшего, и с ухмылкой удовлетворения смотрит, как несчастный вместе с верной женой и малыми детьми брошен в пасть нищете и разорению. 'Oui! Telles choses se font: je viens d'en faire une epreuve maudite!' * - пишет он. Кстати, не знаю правильно ли это по- французски, а мне было бы очень не по душе портить то, что принадлежит этому храброму народу, хотя выражение истинных моих чувств по отношению к нему я ограничу нашей с вами перепиской'.
* Да! Такие вещи делаются: я сам только что перенес это проклятое испытание! (франц.).
Увы! Через два года Бернс настолько резко написал миссис Дэнлоп о казни королевской четы