«Он смеется над чем угодно, — подумала она, — насмешник, как наш Микеле».
— Значит, вам так же не хватает осторожности, как этому несчастному аббату, — рассеянно продолжал Пиччинино, неторопливо обыскивая спящего.
— Вы мне не позволили даже притронуться к этому вину, — возразила Мила, — стало быть, не замышляли против меня ничего дурного.
— А, вот он… — пробормотал Пиччинино, вытаскивая бумажник из кармана аббата. — Потерпите, Мила, мне надо посмотреть, что тут.
И, усевшись у стола, он развернул бумажник и стал вынимать оттуда разные бумаги, тут же проворно и внимательно проглядывая их.
— Донос на Маркантонио Феррера! Неведомая личность, наверное муж женщины, которую наш аббат хотел совратить. Ну-ка, Мила, вот вам огниво, зажгите, пожалуйста, лампу, и пусть бумага сгорит. Этот Маркантонио и не подозревает, что ваша прелестная ручка избавляет его от тюрьмы…
А это что? Ну, это поважнее! Анонимное письмо на имя коменданта, сообщающее, что маркиз Ла-Серра замышляет заговор против правительства! Милому аббату хочется убрать с дороги чичисбея княжны либо по крайней мере наделать ему хлопот. Вот дурак. Даже не догадался изменить почерк! В огонь, Мила! Это по адресу не пойдет.
— Еще одно письмо! — продолжал Пиччинино, роясь в бумажнике. — Негодяй! Он хочет, чтобы схватили того молодца, что свел его с Пиччинино! Это надо приберечь. Малакарне поймет, как хорошо он сделал, не поверив обещаниям этого болвана, как был бы наказан, не обратись он к своему начальнику!
Странно, что я не нахожу ничего против вашего отца, Мила! Ага, так и есть, вот оно! Монсиньор аббат сделал все, чтобы нанести этот главный удар. Сегодня вечером Пьетранджело Лаворатори и… Ах, фра Анджело тоже! Ну, друг, ты плохо рассчитал! Ты не знал, что Пиччинино и пальцем не позволит коснуться этой головы с тонзурой! Мало ты знаешь, оказывается! Однако, Мила, этот человек лезет в злодеи, а на самом деле просто дурак!
— А в чем он обвиняет отца и дядю?
— В заговоре — та же песня! Меня удивляет одна вещь — как это полиция еще попадается на такие старые уловки! Полиция так же глупа, как и те, что натравливают ее.
— Дайте, дайте сюда, я сама хочу сжечь это! — вскричала Мила.
— А вот еще! Кто ж это такой… Антонио Маньяни?
Мила ничего не ответила. Но она с такой живостью протянула руку, чтобы схватить и сжечь этот новый донос, что Пиччинино оглянулся и увидел, как ее лицо залилось внезапным румянцем.
— Понимаю, — сказал он, передавая ей бумагу. — Ему бы послать этот донос раньше, чем начинать ухаживать за тобой! Опять опоздал, опять промахнулся, бедняга!
Пиччинино развернул и пробежал глазами еще несколько бумаг, в которых упоминались разные неизвестные имена и которые Мила сожгла, не поглядев на них, но вдруг он вздрогнул и воскликнул:
— Вот как! Это попало к нему в руки? В добрый час! Никогда бы не подумал, что вы способны урвать такую добычу. Простите, господин аббат, — сказал он, кладя к себе в карман какие-то бумаги и шутовски раскланиваясь перед негодяем, с полуоткрытым ртом и помутившимся взглядом валявшимся у его ног. — В таком случае примите мое восхищение. Ну, право, я не считал вас таким ловким!
Глаза Нинфо как будто блеснули. Он попытался шевельнуться, из груди вырвался какой-то хрип.
— Ах, мы еще не спим? — сказал Пиччинино, поднося ко рту аббата горлышко флакона с сонным зельем. — Тут вы стали просыпаться? Это вам ближе к сердцу, чем прекрасная Мила? Тогда незачем было мечтать об ухаживаниях и являться сюда — ходили бы лучше по своим делам. Спите, спите, сударь, ведь если вы начнете соображать, придется вас прикончить!
Аббат снова опустился на плиты пола, не сводя своего остановившегося, словно у трупа, стеклянного взора с насмешливого лица Пиччинино.
— Ему нужен покой, — с жестокой улыбкой сказал разбойник Миле, — не будем больше его тревожить.
Он подошел к окну, запер висячим замком большие засовы прочных ставень, замкнул дверь на два оборота, положил ключ к себе в карман и вышел с Милой из комнаты.
XXXIX. ИДИЛЛИЯ
Пиччинино провел свою юную спутницу в сад и вдруг, задумавшись, опустился на скамью, словно совсем забыв о ее присутствии. Однако его мысли были заняты как раз ею. И вот о чем он размышлял:
«Позволь этой прекрасной девушке уйти отсюда столь же спокойно и гордо, как она вошла сюда, — не будет ли это поступком глупца?
Да, это было бы глупым поступком для того, кто замышлял бы ее погибель. Но я-то, я хотел лишь испробовать власть своего взгляда, власть своих речей, хотел лишь проверить, могу ли я приманить ее в клетку, словно красивую птичку, которой приятно полюбоваться вблизи и которую сразу же выпускаешь, потому что не хочется, чтобы она умирала.
В бурном желании, которое внушает женщина, всегда есть что-то от ненависти. (Так рассуждал, определяя свои впечатления Пиччинино.) Ведь тут победа становится вопросом самолюбия, а нельзя вести никакой борьбы, если не испытываешь хоть немного злобы.
Но в чувстве, что внушает мне эта девочка, нет ни ненависти, ни желания, ни досады. Ей не приходит в голову даже кокетничать со мною; она не робеет и, не краснея, глядит мне в лицо; ее не волнует мое присутствие. Если я злоупотреблю ее беззащитностью и слабостью, она, наверное, будет плохо защищаться, но выйдет от меня в слезах и, быть может, убьет себя, — ведь бывают и такие, что убивают себя… И, уж во всяком случае, ей станет ненавистна самая память обо мне, она будет стыдиться, что мне принадлежала. А не такой я человек, чтобы меня презирали. Пусть женщины, которые не знают меня, трепещут передо мной, те, кто знают, — пусть почитают меня или желают, а те, кто знали когда-то, — пусть сожалеют обо мне.
Конечно, где-то на грани дерзости и насилия испытываешь безграничное опьянение, полное чувство победы, но лишь на этой грани; перейди ее — и не останется ничего, кроме грубого скотства. Как только женщина окажется вправе укорить тебя в том, что ты применил силу, она опять начинает властвовать, даже побежденная, и ты рискуешь стать ее рабом за то, что стал господином наперекор ей. Поговаривают, будто с моим отцом случилось нечто подобное, хотя фра Анджело и не захотел рассказать мне об этом. Но все отлично знают, что мой отец был несдержан и много пил. Все это слабости, свойственные его времени. Сейчас люди учтивей и ловчей. Нравственней? Нет, только они стали утонченней, а вследствие этого и сильнее.
Много ли потребуется искусства, чтобы добиться у этой девушки того, в чем она еще не уступила своему возлюбленному? Она так доверчива, что первая половина пути окажется наверняка легкой. Впрочем, полпути уже пройдено. Игра в рыцарскую доблесть очаровала ее. Она явилась, вошла в мою комнату, сидела рядом. Однако другая половина пути не только труднее, но просто невозможна. Стать желанной, чтобы сразиться со мной, и уступить ради обладания противником, — это никогда не придет ей в голову. Будь она моя, я переодел бы ее мальчиком и брал бы с собой в дело. При нужде она ловила бы неаполитанцев, как только что изловила аббата. Она быстро приучится к военной жизни. Пусть бы она была моим пажом — я никогда не смотрел бы на нее как на женщину».
— Ну что ж, синьор, — спросила Мила, которую начинало тяготить долгое молчание хозяина, — вы ждете, чтобы пришел Пиччинино? Разве мне нельзя еще уйти?
— Ты хочешь уйти? — спросил Пиччинино, рассеянно глядя на нее.
— А зачем мне оставаться? Вы быстро справились с делом, сейчас еще достаточно рано, и я могу засветло пуститься одна в обратный путь. Чего мне бояться, когда я знаю, где аббат, и понимаю, что он не в силах броситься вдогонку.
— Значит, ты не хочешь, чтобы я проводил тебя хотя бы до Бель-Пассо?
— Мне кажется, не стоит вам беспокоиться.
— Ну хорошо. Иди, Мила, я тебя не держу, раз ты так торопишься уйти от меня и раз тебе так худо со мною.
— Нет, синьор, не говорите так, — простодушно отвечала девушка. — Для меня быть с вами — большая честь. Но я боюсь, как бы меня не выследили здесь и не ославили — не будь этого, я охотно побыла бы еще с вами. Вам, кажется, грустно, и я по крайней мере постаралась бы развлечь вас. Вот и княжна Агата иной