потомки! Роясь в сегодняшнем окаменевшем говне, наших дней изучая потемки, вы, возможно, спросите и обо мне'... Если наш сегодняшний день кажется Маяковскому 'окаменевшим говном', а борьба против мужицкого обогащения видится 'потемками', будущие поколения о нем не спросят! Вдумайтесь в строки, написанные сегодня, в наши дни, о нас с вами: 'Неважная честь, чтобы из этаких роз мои изваяния высились по скверам, где харкает туберкулез, где блядь с хулиганом и сифилис. И мне агитпроп в зубах навяз, и мне бы строчить романсы на вас - доходней оно и прелестней. Но я себя смирял, становясь на горло собственной песне'. Маяковский, ничтоже сумняшеся, при жизни ставит себе изваяние на скверах новостроек, заполненных проститутками и хулиганами! Да где он видел такое?! Почему ему сходит с рук чудовищная клевета на наш прекрасный светлый день?!

А что обо мне наговорят, когда я уйду? Любимая - жена друга; красивая Вероника в поклоне на авансцене - законная супруга Яншина; Таня, белая эмиграция, ныне - жена барона, и - нежность красного агитатора. Но ведь и это правда. Обидно, если напишут: 'запутался'. А - могут, У нас умеют танцевать на крышке гроба. Ну так останься, взмолился в нем маленький мальчик с губами негритянского трубача и глазами олененка. Ты волен, только ты! Никто же не знает о письме, которое жжет твою грудь! Никто? Значит, я - никто? Или мне все можно? Единственно, в чем человек свободен, так это в решении, принятом наедине с самим собою, -ты, слово, и никого более... Гвоздями слов прибит к бумаге... Если бы в мире не было горя, не существовало бы литературы. Неужели страдание угодно поэзии? Как отвратительно кто-то писал, что Тургенев панически испугался во время кораблекрушения и сулил капитану деньги, если тот пустит его в лодку первым... И никогда, никто не сможет понять его и Виардо 'ведь у Полины были муж и дети!'... А многим ли дано знать, что самое сложное слово на земле - 'вмещать'? Сердце Пушкина вмещало всех, кого он любил, но после того, как его расстреляли, об этом начали писать мемуары... Ах, отчего же нет Лили?! В Берлине еще день, два часа разницы во времени, будь проклята эта ее поездка...

Отстраненно и вминающе Маяковский вспомнил ватное ощущение бессильной ярости, которое сковало тело, когда он пришел с Романом в темный подвал варшавского кабачка, где собиралась богема, заявлявшая себя 'фаши а-ля Муссолини'; среди выступавших был эмигрант из Москвы: 'Чего стоит трагедия Маяковского?! Русский дворянин, он доверчиво считает, что его самым счастливым днем был тот, когда он встретил Лилю Брик, урожденную Каган; торгаша Давида Давидовича Бурлюка называет учителем и самым близким другом. А ведь именно эти люди по заданию кагала погубили его, оторвав от поэзии! Все эти Брики, Кушнеры, Штернберги и Альтманы растоптали в нем лирика. Конечно же, они, Лиля Каган, Брик, заагентурили его в Чеку, вертят им, как хотят, отбирая гонорары! Он запуган ими, их незримой, страшной властью, он сломан ими, потому-то на смену поэту и пришел холодный сочинитель заказных реклам! Но грядет время, когда история вынесет свой приговор бриковско-бурлюковским изуверам, грядет суд правый и беспощадный, суд национальный, наш суд!'

...Ермилова сменил кто-то незнакомый, грохочущий: - Я тут взял стенограммку одного из выступлений Маяковского... Какое глумление над искренней, доброй, ищущей крестьянской поэзией! Цитирую: 'Вот новое толкование марксизма в журнале 'Жернов', где рассказывается о рождении Владимира Ильича, о том, как он искал себе доспехов в России, оных не мог найти, поехал в Неметчину, где жил богатырь большой Карла Марсович, - и после смерти этого самого Марсовича все доспехи его так без дела лежали и ржавели... Ленин пришел и эти Марсовы доспехи надел, и как будто по нем их делали. Одевшись, вернулся в Россию обратно. Тут собирается Совнарком. Как приехал Алеша Рыков со товарищи, а впереди едет большой богатырь Михаиле Иванович Калинычев, и вот разбили они Юденича, Колчака. Воротился домой Ильич с богатой добычею и славою'... Конец цитаты... Каково, а?! Это же откровенное издевательство над традициями и историей - как древней, так и нынешней! Или другое, на этот раз о живописи Бродского! Цитирую: 'До какой жути, до какой пошлости, до какого ужаса может дойти художник-коммунист... Никакой разницы между вырисовыванием членов государственного совета и работников нашего Коминтерна...'

Жаль, не успею поправить стенограмму, подумал Маяковский; надо было бы перед 'государственным советом' вставить слово 'царский'; если дело и дальше пойдет, как сейчас, совсем скоро люди просто не поймут, что я имел в виду, отшибут у них память, обрекут на тяжелое незнание правды...

- Я долго не мог понять логику Маяковского, - продолжал между тем оратор. - Однако же разобрался... Кто из пролетарских писателей смеет разъезжать по Москве на собственном автомобиле? Да никто! Кроме Маяковского! Привез из Парижа 'рено' серого цвета! И шофера нанял! Личного шофера! Кто из пролетарских писателей позволяет себе вызывающе одеваться во все заграничное? Да никто, - гимнастерка и сапоги! У всех, кроме опять-таки, Маяковского! Кто из пролетарских писателей смеет держать при себе разных женщин, арендовать по нескольку жилых помещений? Никто! Кроме Маяковского! Да кто ж он такой, этот Маяковский?! Кто?!

Маяковский достал папиросу, резко сунул в угол рта, сделавшегося за последние месяцы трагичным, начал медленно жевать мундштук.

А если все же завтра утром купить билет и уехать в Сакартвело? - снова подумал он. - Паоло встретит на тбилисском перроне, и мы сразу же отправимся в Багдади; синие ели поднимают в небо крутые отвесы скал; тишина будет первозданной, оттого что битое стекло потока рокочет постоянно, он вневозрастен; сколько поколений внимали его гуду? Люди вольны слышать его или нет, потому что он отдает себя всем, хотя принадлежит лишь себе. Только тот, кто хранит в себе тайну, понимает мир. Единственным критиком был Гумилев, потому что сам был поэтом... Нигде так не пахнет по утрам хлеб, сдобренный дымом и хрустящим жаром очага, как в Багдади... Ну и что? Начать все сначала? В тридцать семь лет на смену фонтанной щедрости приходит чавкающее втягивание в самого себя; нет, с н а ч а л а уже не получится, цейтнот... Травля травлей, это принято в литературе, но кто же так истово желает моей смерти? Словно бы чей-то злой сглаз постоянно внушает: 'уйди, уйди, уйди...' Какой будет ужас, подумал он, когда люди научатся направлять приказную волю злодея на души неугодных... Но ведь боли не будет... Я лишь почувствую жаркий удар, тупой и опрокидывающий, ничего рвущего, я даже ничего не успею осознать, - мир цвета сменит н е п р и с у т с т в е н н а я черно-белая конкретика.

Маяковский резко поднялся, громыхнул тростью о паркет:

- Зинуля, ноготки стричь вам нужно коротко, послушайте мужчину, который чтит красоту...

Не отрывая глаз от своих маленьких, молочных пальцев, Зина сказала:

- Владимир Владимирович, не обращайте на них внимания... Ведь если у них тутошнюю работу отобрать, они с голоду помрут... А вы гений, в любом месте проживете, с вами все считаются, оттого эти-то и бесятся... А вообще странно: каждый из них, - она кивнула на дверь, - сам по себе добрый, а как все вместе соберутся... Ужас, - она резко подняла глаза на Маяковского. Никто в мире так не понимает зависть, как женщина, Владимир Владимирович... Мужчины - большие, обидчивые дети, их постоянно утешать надо, правда?

Маяковский закурил, остановился возле двери и тихо, с болью сказал:

- Так утешьте.

Зина вздохнула:

- Фу, и вы о том же! А мне всегда казалось, что великий и в помыслах чист...

Выходя на улицу, Маяковский устало подумал: 'Ужасно, когда за тебя говорят и думают не враги, а свои, - значит, тебе никто не верит'.

...Вечером, вернувшись от Катаевых где много пили, Маяковский ощутил гнетущий, безглазый ужас; позвонил Диме: тот попросил достать лекарство от мигрени; 'Я дам рецепт, купишь в Париже, ты ведь катаешь туда, когда хочешь'; мама уснула уже; Чагин был в Баку, он бы пришел или затащил к себе; Петр сказал, что занят, - на самом деле ждал перевыборов в РАППе, не хотел встречаться, знал, как, впрочем, и все, что Ермилов готовит новый залп; время клопов, воистину...

Отошел к окну; ночь была безлюдной; деревья, лишенные из-за поздних холодов почек на ветках-воплях, застыли в молчаливом ожидании...

'Жизнь моя, иль ты приснилась мне'... Снова вспомнил он пепельнокудрую голову Есенина; все свое приходит в срок; как я понимаю его сейчас... Никто не знает, что было бы, приласкай его кто возле 'Англетера'...

Позвонил Яну.

- Влодек, у меня совещание и продлится оно до утра. Не сердись, я не смогу прийти.

- Слушай, пожалуйста, помоги баронессе Бартольд, она вахтерша у Таирова, несчастная женщина, ей не дают визу в Париж.

- Завтра поговорим.

- Хорошо. Непременно. Только ты сейчас запиши на календарике фамилию...

- Ладно.

- Ты не записал, Ян. Забудешь. А я хочу, чтобы ты помнил.

- Имя?

- Баронесса Бартольд из проходной Камерного, этого достаточно...

- Аристократка?

- Да. И это прекрасно!

Маяковский отошел к столу, достал из кармана потрепанный блокнот и быстро записал то, что жило в нем все эти дни: 'Уже второй. Должно быть ты легла. В ночи Млечпуть серебряной Окою. Я не спешу. И молниями телеграмм мне незачем тебя будить и беспокоить... Ты посмотри, какая в мире тишь! Ночь обложила небо звездной данью. В такие вот часы встаешь и говоришь векам, истории и мирозданью...'

Достав револьвер, он сел к окну: ждать, когда зыбкую высь апрельского неба прорвет первая звезда.

А если сегодня небо будет беззвездным? - спросил он себя. Ведь когда поворачивает на тепло, облака спускаются к земле... Что будет, если пахнёт липким запахом набухающих почек и на смену

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату