расспросов выяснилось, что карты он получил в подарок от стряпки из нашего дома и у нее же выучился гадать. Случай сей дал мне повод для размышлений о том, что варварские суеверия переходят не только от варваров к представителям более просвещенных народов, — хотя и осуждаются последними, — но «просвещенные», по сравнению с варварами, люди заражают иногда дикарей европейскими предрассудками. Занимательно то, что индеец по-своему называл фигуры и масти карт. Так, вместо королей у него были «шаманы», валетов он звал «тойонами», десятку пик — «десятью воронами», пикового туза — «Великим Вороном». Такая замена ничуть не мешала гаданью! Гадал Кузьма, конечно, тоже по-своему, но тем не менее ведь это было гаданье на картах, которые индеец раньше никогда в руки не брал.
О своих чувствах мне писать трудно, и исповедь на бумаге особенно тягостна, но я преодолеваю стыдливость сердца и вверяю его разуму. Пусть разум мой со временем осудит сердце, если оно будет достойно осуждения! И пусть снисходительный читатель этих записок вынесет беспристрастный приговор моим поступкам, на которые толкало меня сердце, не успевшее оледенеть под вьюгами стран Гиперборейских!
Я шел в Бобровый Дом, куда влекли меня веления моего сердца…
Любезный читатель! Вообрази, насколько измучили меня люди столь частыми вторжениями в мою жизнь. Господа путешественники, побывавшие в дальних странах и вернувшиеся в гостеприимное отечество! Вы неизбежно столкнетесь с проявлениями неприятного, скажу прямо — назойливого любопытства со стороны соотечественников.
Едва вы отдадите в полицию свой вид, как вас уже сочтет долгом побеспокоить квартальный почтительными, но настойчивыми расспросами — где находится Аляска, к какой губернии она принадлежит? Услышав ответ, что эта часть империи Российской ни в какую губернию не входит, на уезды не разделяется и даже полиции своей не имеет, — квартальный как пораженный громом долго будет смотреть на вас, а потом, подобрав саблю, ринется с донесением по начальству. Вас обязательно вызовут в полицию, подвергнут унизительному допросу, и полицейский офицер всем своим видом покажет вам возмущение, как будто лично вы должны ответить за то, что на Аляске нет капитан-исправников. И на пашпорте вашем не так-то скоро появится пометка: «…явлен в Н-ской полиции». Потом в «Губернских ведомостях», в самом конце местных новостей, будет объявлено о вновь прибывших в город Пензу — кто они и откуда приехали. Заседатель из Краснослободска, симбирский асессор, протоиерей, два гусарских офицера, купец, кавалерийский ремонтер и в конце самом — «…не имеющий чина такой-то; прибыл из Российских владений в Северной Америке». Такое известие потревожит старый город. Почему — не имеющий чина? Зачем он был в Америке? Уж не из разжалованных ли и сосланных за дуэль по причине романической? Что такой человек делает и может делать в Пензе? Любопытные бесцеремонно начнут оглядывать вас, когда вы пойдете по Лекарской или Дворянской улицам. Пензенские девицы будут припадать к оттаявшим окнам, туманя своим дыханием голубые стекла.
А вечером, когда вы сидите в своем нумере с запыленными обоями, мучительно разглядывая вид древних развалин и нимф на грубо намалеванных картинах, к вам обязательно кто-нибудь постучится. Это будет гусар, вымазанный от чикчир до густых усов бильярдным и картежным мелом, или чиновник в старом синем фраке, вытертом на обшлагах, а может быть, подвыпивший дьякон.
И все они назойливо будут пялить на вас глаза, рассматривать, как выходца с того света, задавать самые неуместные вопросы. Особенно их, как я заметил, смущает вид моего старого мундира без эполет. Какой-то чомбарский помещик прямо спросил меня — давно ли я из Сибири? Ничего не подозревая, я ответил, что Сибирь покинул в прошедшем году, имея, конечно, в виду свой переезд из Охотска до Уральских гор большой Сибирской дорогой. Тогда помещик, обнаружив внезапно какую-то стеснительность, заторопился и поспешил откланяться. Этот и еще другие случаи дали мне понять, что многие считают меня за «одного из тех людей, которые в 1825 году на площади перед сенатом начали свой славный и трудный путь, приведший их в недра Сибири…»
Благословенны просторы отчизны, занесенной снегами! Любезен сыновнему сердцу вид рябины, склонившейся над алмазным сугробом. Разрой снежный холм — и найдешь в его недрах кисть осенних ягод. Пролежав в снегу, они обрели большую прелесть. Снег и мороз не смогли погубить их.
Подобна им и русская душа. Суровая метель заметает ее. Борей леденит своим дыханием, но она горит алой рябиной на белом сугробе.
Не вечны ни снега, ни вьюги — бессмертно горенье русской души… И я пришел к вам, родные снега! Утренний дым встает над землею сизыми столбами. Вечный скиталец, я подхожу к дому, где я увидел свет. Серебряная рябина протягивает ко мне дрожащие ветви и осыпает инеем с головы до ног.
Но это — лишь во сне! Я по-прежнему бездомен…»
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
«Закрывая глаза, вспоминаю Аляску. Вижу, как нас застала первая метель на Квихпаке. Струи жесткого снега проносились по замерзшей земле, мутно-белые вихри скрывали дневной свет. Лыж у нас не было, и мы шли по тундре с трудом, едва переставляя ноги, и слышали, как вокруг нас шевелятся подвижные сугробы: снег передвигался, как передвигаются пески в пустыне во время урагана. Вот тогда-то я потерял рукавицу с левой руки… Я ползал по земле, силясь ее найти, разрыхлял правой рукой снег, но все было тщетно. Обнаженная кисть уже не гнулась, и я чувствовал такую боль, как будто она была погружена в расплавленное железо. Особенно болел палец, на котором я носил подарок сержанта Левонтия — тесное железное кольцо с надписью „Смерть и жизнь“…
Я попробовал обернуть кисть краем моего лосиного плаща; боль на время стихла. Пальцы еще шевелились все, кроме одного — безымянного.
Вскоре мы с Кузьмой вошли в заросли ивняка, где ветви царапали мне лицо и цеплялись за одежду. Это было нашим спасением. Снежную бурю мы пережидали в мелколесье. Кузьма почти ощупью нарубил топором ивовых ветвей и сделал из них подобие шалаша. Непрочные стены нашего убежища тряслись и гнулись под напором ветра, метель готова была раскидать их. Сидя в ивовом шалаше, я старался хоть немного отогреть обмороженную руку, то пряча ее за пазуху, то тихо проводя ею по голенищу мехового сапога.
Когда метель стихла и мы вышли из своего убежища, Кузьма отрезал край полы от моего плаща и обмотал куском лосины отмороженную руку. К пальцу с кольцом невозможно было прикоснуться — так он болел. После метели, как это часто бывает, взошло яркое солнце. Ивы стали золотыми, нескончаемые снега порозовели, а небо походило на голубое море с белыми от изморози краями.
К вечеру мы увидели огни Бобрового Дома. Радости и удивлению Ке-ли-лын и ее индейцев не было конца. У огня очага сидели она, Одноглазый и тот молодой индеец, который когда-то привозил к нам письмо на бересте. Никто даже не спросил меня, зачем я пришел под этот убогий, но гостеприимный кров, — все было понятно без слов. Бедные дети Натуры! Повинны ли они в диких обычаях, в коих проводят жизнь свою? Во время нашего ночного пира нам прислуживал пожилой индеец; я без труда узнал в нем бывшего тойона, превращенного Ке-ли-лын в раба — калгу. Нога его была заключена в сосновую колодку. Одноглазый и молодой индеец о чем-то долго шептались, кивая на раба, который всем видом своим выражал скорбь и угнетение. Оказалось, что между моими друзьями шел спор, когда удобнее всего исполнить обычай предков и принести раба в жертву? Я постарался отговорить их от этого, и они решили попросту продать калгу соседнему племени, если оно даст хорошую цену.
Перед тем как отпустить Одноглазого и молодого индейца, Ке-ли-лын говорила с ними о делах селения. Заботы ее были неистощимы. Она спрашивала: в порядке ли у индейцев ловушки для охоты на зверей, убраны ли на зиму рыболовные снасти, каковы виды на зимнюю охоту, запасен ли корм для собак?
Я, просвещенный европеец, был удивлен таким вниманием индианки к своему народу. Ке-ли-лын приказывала Одноглазому при дележе охотничьей добычи ленивым и нерадивым охотникам давать меньшую долю, награждая умелых и отважных. Наконец Одноглазый, Кузьма и молодой индеец ушли, и мы остались вдвоем с Ке-ли-лын. Судьбе угодно было, чтобы этот ночной пир превратился в брачное торжество…
О нумера «Бразилия»! Бросаю записки и иду открывать — снова в дверь кто-то стучится, в десятый