Оставляя вас, льщу себя надеждой, что вы вспомните меня в трудную минуту… Я помогу вам, если это будет нужно. — И он вышел из редакции поспешно и решительно, сутуля плечи и опустив голову, но весь полный решимости вести борьбу до конца.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Он вошел в подъезд министерства, поднялся по обитой коврами лестнице, проследовал по сияющей глади паркета и остановился у дубовых дверей приемной. Высокая особа была занята, приема у нее пришлось ждать более часа. Наконец глухая дверь распахнулась, и Загоскин увидел в глубине комнаты сухого, изможденного человека со звездой на груди. Он был так мал и сух, что звезда казалась больше, чем его лицо. Важная особа встретила Загоскина радушно, пригласила занять место напротив себя.
— В отставке? — спросил сановник, показывая перстом на мундир Загоскина. Бриллианты сверкнули на груди особы.
— Разжалован, — ответил тот, бледнея.
Загоскин привык к тому, что вслед за этим вопросом обычно следовал второй — о причинах разжалования. Он приготовился к возможно спокойному ответу.
— О чем просите?
— Ваше высокопревосходительство! Выслушайте меня. Во время похода по Русской Америке я открыл на реке Квихпак золото. Этому не придали должного значения. Пагубный пример продажи форта Росс в Калифорнии иностранцу вынуждает меня просить милостивого вашего внимания к делу о юконском золоте. Припадаю к стопам… — заключил Загоскин, внезапно вспомнив о том, что есть такое выражение для обозначения крайней зависимости от лица повелевающего.
— Напрасно, любезнейший, — промолвил сановник, по-старчески шаркая ногами под столом. — Припадают лишь к стопам монарха, а я — только его слуга. Про золото в Америке мне уже докладывали. Изъясните коротко о своем открытии.
Сановник, прикрыв глаза, выслушал Загоскина.
— Ничего поделать не могу, — сказал он спокойно. — Ради выгоды империи об этом золоте следует молчать. Калифорния объята беспорядками, — именно открытие золота вызвало их. Объявив о золоте на Аляске, мы ввергнем колонии в трудности и не сможем удержать их под своею властью. Не просите… Считаю ваше сообщение государственной тайной. За известие — благодарю, но вместе с этим приказываю и молчать…
«Напрасно! Все напрасно… — думал Загоскин. — „Припадаю к стопам“!.. Экое выражение подлое, экзекуторское какое-то. Спокоен сановник, видно, еще павловской выучки. Ничем не прошибешь…» Он поднялся с места.
— Необъятность диких земель, — заговорил сановник, — трудности управления, близость владений других наций — все это приведет к тому, что мы можем утратить наши владения в Северной Америке. — Он вынул осыпанную алмазами табакерку и отправил в ноздри большую понюшку. — Ваше рвение достойно похвалы, но рвение это напрасно. Прошу вас не уходить совсем, а обождать немного в приемной…
Загоскин вышел из кабинета. Через несколько минут к нему подошел важный, похожий на журавля секретарь и протянул небольшой голубой конверт.
Загоскин раскрыл его уже на улице. Краска стыда и обиды покрыла его щеки. В конверте лежали две двадцатипятирублевые ассигнации и записка:
«Слово — серебро, а молчание — золото. Эполеты когда-нибудь вернешь. Прими деньги из фонда вспомоществования нуждающимся лицам благородного сословия…» Далее стояла подпись, как бы извлеченная из архивов восемнадцатого века.
«Ишь какие лаконизмы Фридриховы для прикрытия хамства, — думал Загоскин. — Подачки стали совать». Он, спотыкаясь, шел по булыжникам Сенатской площади.
— Помогите, господин, раненному при Наварине! — сказал одноглазый нищий, висящий между двумя скрипучими костылями.
— С какого корабля, служба? — спросил Загоскин.
— С «Гангута», ваше высокоблагородие, — ответил инвалид. — Командиром Авинов были. С турецкого корабля ядро… половину ноги отхватило.
Нищий с явной симпатией оглядывал старый флотский мундир Загоскина. А тот уже совал в руку инвалида две ассигнации, полученные от сановника.
— Ваше высокоблагородие!., отродясь таких денег в руках не держал!.. Покорнейше благодарим!.. Ох ты, господи!.. Видит бог, свечу поставлю Николе Чудотворцу… Как в молитвах прикажете поминать? — бормотал инвалид, но Загоскин уже быстро удалялся от него. — Неведомого флотского помяну! — выкрикнул вслед Загоскину нищий и стал завязывать ассигнации в грязный клетчатый платок.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Осень, червонная и теплая осень пришла в Мещерские леса. Пауки спускались на сияющей паутине, казалось, с самого неба и проворно сучили лапками, перелетая серебряно-голубые пространства. Небо стало холодное и ясное. Листья золотели с каждым днем. Рыбы недвижно стояли возле подводных коряг, еле шевеля пламенными перьями плавников. Птицы готовились к зимовке. Слабый ветер передвигал легкие листья и сваливал их в овраги. Листья — желтые, почти белые, багряные — ползли, как сплошной покров, по земле. Рябиновые гроздья пылали в светлых чащах, яркие пичуги раскачивались на рябине, лениво ссорясь из-за добычи. Торжественный свет спокойного солнца блуждал по соснам, и они казались бледно- алыми до половины стволов.
Вода озер стала еще чище и студеней, мох на болотах поголубел. До заморозков было еще далеко. Загоскин бродил по лесам с ружьем за плечами. После большой душевной встряски он снова чувствовал потребность в покое и уединении. Он блуждал по кустам, окутанным паутиной, легкие лопасти кленовых семян падали ему на плечи, если птицы не успевали их перехватить в воздухе.
Однажды Загоскин возвратился домой поздно, когда свет луны и тень от листвы перемежались на лесной дороге. В окне кабинета горела одинокая свеча; видно было, что за ней никто не смотрел, и она оплывала. Марфа сидела на крыльце дома и смотрела на лес и родник, игравший при свете луны. Загоскин неслышно подошел к Марфе и обнял ее. Она испуганно вскрикнула, отшатнулась и задела рукой за холодный ствол ружья.
— До какой поры ты бродишь, барин, — сказала она с укоризной. — Заманят тебя к себе русалки али леший куда-нибудь заведет… А тут сидишь одна и день и ночь, тоска гнетет. Да и не любишь ты меня. Кабы любил — жалел бы. А то намедни коробейник приходил, а ты мне так ничего и не подарил — полушалок али там еще что. Не от корысти какой мне это надобно, а чтобы видела, что любишь. Каменный ты какой-то, барин; жизнь у тебя нелегкая была. И ты против других — человек отменный… Таких — жалеть надобно, вот я тебя и жалею. — Марфа прильнула рябиновыми губами к небритой щеке Загоскина. — Спать я постелила, вот все сижу да жду тебя.
— Иди спи! — сказал Загоскин. — Я еще посижу. Он зажег новые свечи в кабинете и занялся работой.
Он писал заметки о Мещерской стране, о ее курганах, кладах, развалинах древних городищ. В одном из могильников он нашел куски янтаря и океанскую раковину, просверленные посредине, их носили в ожерелье. Он размышлял о путях, которыми пришли сюда варяжский янтарь и раковина Индийского океана, и не заметил, как в комнату вошла Марфа и, что-то шепча, стала ложиться спать. Среди ночи Загоскин услышал какой-то шорох под окном. Он распахнул раму и увидел босого мужика в рубахе из холста и домотканых портках. В правой руке он держал кистень.
— Прости, ради Христа, барин, если напужал, — сказал мужик. — Да ты не больно пужливый. Я тебя в лесу сколько разов видал — идешь, не боишься ни зверя, ни человека. Сколько разов мы с тобой едва не