на этом мгновении…
Автомобиль плавно скользил вниз по узкой, крутой улице; от фонарей на булыжную мостовую ложились оранжевые блики: запахи Восточного Уорли обступали меня со всех сторон и — словно детвора в день рождения отца — тянули каждый в свою сторону, стараясь привлечь к себе внимание; пахло солодом, жареной рыбой, шкварками. С открытых пространств веяло чем-то восхитительно приятным, похожим на запах только что испеченного хлеба и парного молока, а в кабине автомобиля царил совсем другой, какой-то очень мужской запах: бензина, металла, кожи… Но лучше всего был аромат Элис — ее духов и ее тела, теплый, мускусный, как запах меха, и свежий, как запах яблок.
Слишком быстро мы миновали предместье. Эту часть Уорли я уже успел особенно полюбить, а в тот вечер испытывал такое ощущение, словно меня пригласили сюда на невидимое для непосвященных веселое сборище: каждый дом, казалось, готов был гостеприимно раскрыть мне
свои объятия, а закопченный гравий дорожек был мягче пуха. Мне припоминается одно неплотно занавешенное окно, за которым перед моими глазами промелькнул какой-то юноша в свитере, обнимающий рыжеволосую девушку. У меня почему-то возникла уверенность, что это молодожены, и я подумал о них с непривычной слюнявой нежностью, з стиле «да благословит вас бог, дети мои», и без малейшего намека на то, что Чарлз называл обычно «свинячьим любопытством».
Даже бесконечное, нудное однообразие Севастопольской улицы, где нет ни одного жилого дома и по сторонам тянутся лишь корпуса фабрики Тиббета, не нарушило моего безмятежного настроения. В воздухе стоял шум ткацких станков — громкое пощелкивание, казавшееся неестественным, словно это был сам по себе совсем тихий, робкий звук, искусственно и намеренно усиленный, чтобы досадить прохожим.
Благодаря. люминесцентному освещению внутри цехов, называемому дневным светом (если даже оно похоже на дневной свет, то это свет опустошенности и тяжелого похмелья), рабочие за станками казались обитателями какого-то огромного аквариума, но мне и в этом призрачном свете и грохоте станков чудились почему-то лишь свадьбы, пиры и танцы.
И когда мы выехали на Тополевый проспект, я рассмеялся без злобы и без горечи, увидев дом Сьюзен. Я представил себе, как она сидит за туалетом из полированного ореха, на котором стоят флаконы с дорогими духами и лежат бесчисленные серебряные щетки и щеточки. На полу, разумеется, белый пушистый ковер, в котором нога тонет по щиколотку, на постели — шелковые простыни. И, конечно, повсюду фотографии, но не того дешевого сорта, на, которых люди обычно запечатлены, словно нарочно, в таких противоестественных позах, что, кажется, еще немного — и это начнет причинять им острую физическую боль. Нет, это первосортные фотографии — ни одной дешевле, чем за гинею, — работы тех знаменитых фотографов, которые могут сделать хорошенькое личико прекрасным, невзрачное — хорошеньким и безобразное — интригующе привлекательным. И среди всего этого сверкающего благополучия Сьюзен расчесывает свои гладкие, шелковистые, как крыло черного дрозда, волосы, не думая ни о чем, ни о чем не мечтая, не строя никаких планов, просто существуя.
И снова мне почудилось, что я персонаж из сказки. Было какое-то грустное наслаждение в том, чтобы думать о ее недосягаемости. Мне казалось невероятным, что я мог помышлять о женитьбе на ней. Это было похоже на пророчество какой-то выжившей из ума старой колдуньи. Сейчас я был просто благодарен Сьюзен за то, что она существует на свете, совершенно так же, как я был благодарен Уорли.
Сухие желтые листья шуршали на дороге, воздух был пропитан дымом, словно вся земля курилась, как одна большая душистая сигара. Внезапно я почувствовал, что со мной должно случиться чудо, и это ощущение было уже достаточно хорошо само по себе; я не ждал, что за этим действительно что-то последует, я был благодарен судьбе за одно только доброе намерение: жизнь редко балует нас подарками, после того как детство уже осталось позади.
— Вы улыбаетесь? — сказала Элис.
— Я счастлив.
— Хотелось бы мне сказать то же о себе.
— Что случилось, дорогая?
— Неважно, — сказала она. — Все это слишком мерзко и скучно, чтобы стоило об этом говорить.
— Вам нужно выпить.
— Вы не рассердитесь, если сегодня я откажусь? — Она рассмеялась. — Не смотрите на меня с таким убитым видом, дружок.
— Вы хотите домой?
— Нет, не обязательно. — Она включила радио. Оркестр играл «Выход гладиаторов».
Бравурный рокот меди, казалось, подстегивал бег нашей маленькой машины.
— Я хочу поехать на Воробьиный холм, — сказала Элис.
— Там холодно сейчас.
— Вот именно этого мне и хочется, — с тоской вырвалось у нее. — Чтобы было холодно и чисто. И не было этих грязных людишек…
Я свернул на шоссе, ведущее к Воробьиному холму, — узкое, крутое, извилистое; по бокам расстилались поля и пустоши, проваливаясь куда-то в черное бездонное пространство. Элис выключила радио так же внезапно, как и включила, и стало слышно негромкое, уютное гудение мотора и вздохи ветра в телеграфных проводах.
Голос Элис звучал мечтательно, и внезапно от какой-то нотки в нем холодок предчувствия пробежал у меня по спине. В полумраке автомобиля мне был виден ее профиль: прямой нос и чуть тяжеловатый подбородок с едва заметной дряблостью под ним. Я снова ощутил исходивший от нее аромат, но теперь он уже не был только частью того, что окружало меня в тот вечер, — теперь в нем слилось все.
Поля и перелески, тянувшиеся по склонам, отступили в стороны, и нам открылось вересковое плато Уорли. Впереди я увидел очертания старого кирпичного завода и сразу за ним — Воробьиный холм, круто, почти отвесно вздымавшийся над плато.
К заводу ответвлялась проселочная дорога. Я остановил машину у конторы — небольшой хибарки из гофрированного железа. Дверь конторы была заколочена, стекла в окнах выбиты. Я смотрел на этот домик, на огромную красную обжиговую печь, высившуюся рядом и похожую на эскимосское иглу, и ощущал какую-то сладкую томительную грусть, хотя не люблю заброшенных зданий и всегда предпочитаю смотреть на какое-нибудь процветающее промышленное предприятие, чем на самые живописные руины. Но здесь, среди этой вересковой пустоши, все было иначе. Точно кто-то нарочно разбросал кирпичи и гофрированное железо в этом пустынном месте, чтобы напомнить о существовании человека.
— Мы здесь слишком на виду, — сказала Элис. — Поверните налево, за холм.
Воробьиный холм находился метрах в двухстах от дороги. Та его часть, которая смотрит на дорогу, почти совершенно лишена всякой растительности, если не считать низенькой, выщипанной овцами травки, противоположный же склон сплошь зарос папоротником и кустарником, а у подножия его раскинулась довольно большая букова роща.
— Поезжайте прямо по дороге, — сказала Элис. — Вдоль бетонной ограды — она кончается сразу за той фермой направо. Одно время на Воробьином холме многое затевали, но из этого ничего не вышло.
Я остановил машину под деревьями. Сердце у меня бешено колотилось, и когда я предложил Элис сигарету, моя рука дрожала. «Мы здесь слишком на виду». Я очень хорошо понимал, что значат эти слова. А мне почему-то хотелось, чтобы они ничего не значили. Мне хотелось отсрочить то, что должно было сейчас произойти. Я стоял на пороге чегото нового, неизведанного, и это пугало меня. Элис была для меня не просто жаждущей и желанной женской плотью. И от меня, я знал это, ей нужна не просто мимолетная