расстреляют, только бы не видеть этой ненависти - и тут же крыл себя последними словами. Детей-то все равно поднимать было надо. В тюрьме он поначалу воспрял, рассказывал, что однажды ночью, в лютый мороз, скрываясь от погони, прошел почти тридцать верст по тайге. Вокруг выли волки, и он, хоть и беспрестанно молился, был уверен, что вот сейчас, прямо за той елью они на него нападут и разорвут на части. Впрочем, скоро запал в нем кончился, он снова говорил только о Маше, детях, как они там без него. Взяли его за сотню верст от города, в глухой деревне, и узнать, что с ними, не было ни малейшей возможности. В общем, он был очень достойный и очень печальный человек, и Никодим сказал, что относит его к числу тех, кому в жизни пришлось тяжело, может быть, даже несправедливо тяжело.
Прежде Никодим исповедовался перед Дусей, теперь, похоже, ее часть была завершена, и он, совсем вымотанный, откинулся, привалившись к стене, закрыл глаза. Он не просил, но я на всякий случай принес из кухни горячий чай, а рядом на блюдечке выложил таблетки, которые он обычно принимал днем. На таблетки Никодим не обратил внимания, но чай отпил и явно был рад, что он сладкий и крепкий. Чай добавил ему сил, и Никодим, опершись на подушки, снова сел. Словно по инерции он еще смотрел на Дусю, но нам обоим было ясно, что пришла моя очередь принимать его исповедь.
Начал Никодим с того, с чем я подступал к нему два года подряд и с разных сторон. Сказал, что Ноан, которого он поминал, говоря о
“Долго, рассказывал Никодим, мы трое сидели в разных камерах и проходили по разным делам: я по старой памяти как соучастник “Ильи”, отец Николай - царствие ему небесное - был бунтовщиком, он обвинялся в противодействии местной власти и попытке поднять восстание в селе Столбовое - там человек тридцать баб, по большей части старух, два часа не давали милиции закрыть и опечатать храм, где он священствовал; а у этого энца Ноана Ефимова дела просто не было.
Арестовали его в дальнем стойбище в верховьях Сыма за тысячу верст от здешних мест и, пока везли на перекладных, прошло почти полгода. В дороге документы, если они у него были, пропали, и прокуратура принимать его в разработку вообще не захотела. Соединить нас и скопом готовить для большого процесса какая-то умная голова решила много позже, когда каждый провел в Томской следственной тюрьме уже не меньше полугода. Назывался он - делом о контрреволюционной организации священнослужителей, или, сокращенно,
По тюремным понятиям карта Ефимову легла хуже некуда, но в нем была настоящая прорва радости и, что бы на его долю ни выпало, ему ее хватило до последнего дня. Впрочем, поначалу, что для Ноана все сложится плохо, предсказать было трудно, скорее наоборот, казалось, что ему фартит. За что его повязали, выяснить негде, самому Ефимову это тоже неведомо, шить же с нуля что-то серьезное, - нет людей, у энкавэдэшников и без него работы по горло. Глаза у Ноана были наивные до невозможности и искренние; немудрено, что первое, что пришло в голову тюремному оперу Волкову, - сделать из Ефимова наседку.
Его перевели в хорошую теплую камеру - прежде, до революции, там была одиночка, теперь же нары стояли в три этажа - и стали по одному-по два подсаживать подследственных. Расчет Волкова был верен: Ноану так и тянуло исповедаться, открыть душу. Но если тут опер не ошибся, то дальше возникли трудности - ничего из того, что ему доверили, Ефимов выдавать не желал. Волков и тем его пытался пронять, и этим, сулил двойную пайку, прочие поблажки, позже - хорошее хлебное место; когда не вышло умаслить, сперва отнял у Ноана его шаманские амулеты, а затем посадил в карцер. Дал три дня отдыха, чтобы все взвесить, и снова на две недели отправил в карцер. Но ничего не помогло, и Ефимова в назидание другим было решено примерно наказать.
В тюрьме была сплошь уголовная камера, которую держал под собой садист и убийца, некий Сергей Паранянов по кличке Щука, личность в своем роде незаурядная. В двадцатые годы в Иркутске он зарезал не меньше десятка человек, то есть больше, Дима, сказал, обращаясь ко мне Никодим, чем ваш Перегудов. Иркутский уголовный розыск имел на него немалый зуб, и когда Паранянова в двадцать четвертом году удалось взять, городу его арест преподнесли, как большой успех ГПУ. Суд над Щукой освещался в тамошних газетах, и другого приговора, кроме вышки, никто не ждал. Вышку Паранянов и получил.
В тот же день его должны были расстрелять, но председатель суда решил сыграть в законность и, в соответствии с правилами, дал Щуке месяц, чтобы обратиться в Москву за помилованием. И Паранянов шанс использовал. Главе Совета народных депутатов Калинину он написал стихотворное послание, которое начиналось так: “Обдумав все не сгоряча клянусь над гробом Ильича что я случайный ведь преступник и даю слово бедняка что я исправлюся как блудник”. Здесь вдохновение иссякло, и дальше, уже прозой, Паранянов приписал, что, если его простят, он обязуется загладить вину и ударным трудом до последней копейки возместить народу у него украденное. Этот бред ушел в Москву и, как ни странно, сработал: вышку Паранянову заменили десятью годами тюрьмы.
По сравнению с тем, что началось лет через пять-шесть, рассказывал Никодим, наши времена были еще вегетарианские: бить, конечно, били, и били по-черному, но конвейер и прочие удовольствия оставались пока экзотикой и чекисты жаловались, что руки у них связаны. В Томске помогал им искупающий вину Паранянов.
Камера его была настоящим застенком, чем-то вроде персонального ада для арестованных, не желавших подписывать нужные следствию показания. Пытали и издевались в ней так, что за долгие годы пройти через Щуку и не сломаться, сумели единицы. Однако поначалу, рассказывал Никодим, казалось, что и Щуку Ефимов минует без потерь. Говорили, что в прежней камере соседям по нарам Ноан жаловался, что вынужден терпеть зло. Что, не имея своего мужчины, не может войти в настоящую шаманскую силу и воздать каждому по заслугам.
Вообще-то заповедь: “просите и дано будет вам” - не для тюрьмы, но тут уж, правда, не знаю - кем, Ефимов услышан был. На воле, Никодим снова повернулся ко мне, шаман, выбрав себе мужа, возможно, живет с ним как бы понарошку, но в тюрьме нравы проще, и Щука, впервые за пять лет увидев нечто похожее на женщину, не устоял. То была любовь с первого взгляда. С разноцветными лентами в волосах, в одежде, сверху донизу изукрашенной рюшками, оборками, причудливой бахромой, Ноан двигался плавно, чуть покачивая бедрами, играя попой; на пороге камеры он и впрямь смотрелся девицей на выданье.
В первую же ночь Щука сделал его женой. Дальше Ефимов, хоть и был опущенный, то есть в тюремной иерархии неприкасаемый, под защитой такого пахана бояться ему было некого. Щука жил со своей, как он называл, Фимочкой вполне по-семейному. Ноан тоже был искренне к Щуке привязан и всячески его обихаживал, благо в переполненной камере у них на нарах куском ситца был отгорожен собственный угол.
Когда Ефимов видел, что сейчас Щуке не нужен, он, устроившись там же, на нарах, мастерил себе новые амулеты. Человек он был рукастый и с начала и до конца делал их сам. Щука был влиятельный вор, благодаря ему с кухни Ноану исправно доставляли говяжьи мослы, голяшки, бабки, на которых он вырезал целые сценки из самодийского быта. С не меньшим мастерством резал он и дерево, но в общем предпочитал кость. Особенно любил изображать каюра и упряжку собак, тянущих нарты, камлающего шамана, разных духов - злых и добрых, стадо оленей, бредущих по берегу реки. Закончив резать, он хорошим ножом скоблил или алюминиевую ложку, или кусок жести от консервной банки и получившийся серебристый порошок, разогрев его на горелке, будто амальгаму, втирал в кость. Получалось очень красиво. Впрочем, все это было не просто поделками, а настоящими амулетами, и дотрагиваться до них в камере не смел никто, даже Щука.
С ефимовскими амулетами была связана одна странная история, взбудоражившая всю тюрьму. И переведя его в новую камеру, Волков, как и раньше, время от времени вызывал Ефимова к себе в кабинет, чтобы проверить, не одумалась ли наседка. И вот однажды после такого визита у Ноана вдруг оказалось сразу два набора амулетов, вдобавок к новому тот старый, конфискованный, весь вплоть до самого маленького бубенчика. Ему их, якобы, возвратили духи.
Что вернул не опер, было точно известно. Накануне он долго на Ефимова орал, материл его, грозил неприятностями, в сравнении с которыми Щука - детский лепет. Расследование о том, каким образом Ноан заполучил амулеты, никогда не проводилось. Прежде других в нем не был заинтересован именно Волков, явно крепко лопухнувшийся. Может быть, оттого ефимовская история и дальше продолжала обрастать совершенно фантастическими подробностями, пока в конце концов не погубила нашего шамана.