- Это которая у своей матери на могилке зимой насмерть замерзла?
- Она...
В избушке вновь повисла тишина, мать и дочь, каждая по-своему, переживали рассказанную Настеной историю. Юлька, по правде говоря, Лушку убогую помнила не слишком хорошо - маленькой еще была, но разговоров слышала много, лишь об истиной причине ее болезни не знала.
- Мам, а его как-нибудь наказали за это?
- Если б убил, сотник бы решал, а так - семейное дело. Казнился он сам потом, переживал сильно, а меньше, чем через год его в бою убили. Неслучайно, как я думаю.
- Как это, неслучайно? Каялся, сам смерти искал?
- Чтобы дочку болезную сиротой оставить? Думай, что говоришь, да бабьей болтовни поменьше слушай.
- А что ж тогда?
- Да пойми ты: муж, битый бабой - не муж. Даже если не видел никто и не насмехаются, он-то сам помнит. Для смерда или ремесленника, еще туда-сюда, а для воина потерять уверенность в себе - смерть в первом же бою. Если пересилит себя - нескольких врагов уложит, кровью слабость свою зальет - будет жить, а если не сможет, то смерть. Слабые на войне не живут. Я-то, когда жену у него отнимали, тоже ему врезала, да еще на людях.
- Туда?
- Да что ж ты... - Настена беззвучно шевельнула губами. - Других мест нету, что ли? Я же тебе показывала, как надо в ухо дать, чтобы оглушить! Туда, не туда... Его два раза бабы побили, и все об этом знали, что после этого от воинского духа осталось? Как наказали, как наказали... Я его наказала - к смерти приговорила! Я! А ты - Михайлу!
- Ма... - Юлька обеими руками зажала себе рот, в ее распахнутых глазах отразился красноватый блеск последних углей, дотлевающих в печи.
- Да! И не смотри на меня так! Михайлу до тебя уже дважды бабы били - сестра граблями и Марфа лучиной. И оба раза он отбиться не смог, другие выручали. А теперь ты. А он зарок дал тебя защищать, ему на тебя даже руки поднять нельзя. Ты только вдумайся: ты его бьешь, подло, как змея, жалишь, а он даже ответить не может!
- Как же... что ж теперь? Мама, его же убьют!!!
- Может и убьют... а может и нет. - Настена опустила голову, плечи обвисли, рука, которой она обнимала Юльку за плечи, словно потяжелела. - От него самого зависит... чувствует ли он себя униженным, утратил ли дух мужества... Глядишь и обойдется, если душой крепок.
- А он... крепок?
- Да не знаю я! - Настена отстранилась от Юльки и беспомощно всплеснула руками. - Не знаю!
- Ты? Не знаешь?
Лекарка снова положила руки на стол, сцепив пальцы, и заговорила глядя прямо перед собой, в темноту:
- Не знаю, не дано. Светлые боги разделили людей пополам, не для того, чтобы обе половинки во всем одинаковыми были. Есть многое в нас, чего они никогда не поймут, и есть нечто в них, для нас непостижимое. Казалось бы, ну что там может быть такого? Злые, грубые, чувствами обделены, самовлюбленные - только себя видят и слышат, простые, как чурки деревянные, а поди ж ты, не понять! Иной разумом тяжел, как наковальня, мыслями и делами прямой, как бревно, а вдруг так просветлеет, таким понимающим и чувствующим сделается - чуть не в Ирий тебя вознесет... а потом опять - козел козлом. И что с ним делать? Ты видела, как они по праздникам стенка на стенку ходят? Глядеть тошно: у одного нос набок свернут, у другого глаз заплыл, у третьего зубов недочет, а на модах восторг, чуть не в пляс пускаются! Это можно понять? С железом убойным тетешкаются, как с дитем, а оно... оно им любовью отвечает! Железо смертельное! Это возможно постигнуть? Порой глянешь - сущий петух в курятнике - всех холопок перетоптал, чуть ли не на каждую бабу масляными глазами пялится, а жену любит! По-настоящему, без притворства! В это можно поверить?
- Но, мам... ты же их лечишь. И не только тела... и я уже умею.
- Мы знаем, хоть и не понимаем. Знаем. Или чувствуем. Ты, вот, понимаешь, почему на них так твой лекарский голос действует? Знаешь, что действует, чувствуешь, как они отзываются, подчиняются... А причины понимаешь? Но мы-то хоть знаем, а они и знать о нас ничего не хотят, кроме одного... кобели.
- Минька не кобель...
- Угу. У каждой из нас хотя бы один 'не кобель' есть, только он потом вдруг козлом оказывается... или хряком.
- А ведь ты их боишься, мама. Ни разу не сказала 'муж' или 'мужчина', все время: 'они', 'иной', 'козел', 'кобель'...
- Боюсь, доченька. - Настена шумно вздохнула и продолжила говорить, все так же глядя куда-то в темноту. - В каждом из них зверь дремлет. Чутко, в любой миг вскинуться готовый. Хороший воевода умеет этих зверей, когда надо, пробудить всех разом. И тогда - победа, и убитых почти нет. Но не попусти светлые боги этим зверям в обыденной жизни пробудиться. Если у одного или нескольких, еще ничего - справиться можно, но если у многих...
Настена замолкла, Юлька тоже сидела не шевелясь и не издавая ни звука, было понятно, что мать вспомнила толпу, в которой зверей пробудил не воевода, а поп. Затянувшуюся паузу прервал звук удара ладонью по столу и, не то злой, не то досадливый, голос матери:
- И убить-то этого зверя нельзя! Знаю способ, почти любая баба это сделать способна, но нельзя! Лишился зверя внутри - не муж! Рохля, размазня, скотина тупая и ленивая. И изменить зверя тоже нельзя, потому что и без того, больше, чем у половины уроды внутри. У того же Лукашика сущий глухарь - поет, ничего вокруг не слышит и не видит. Только глухарь раз в год токует, а Лукашик все время. А есть такие... Тьфу, даже говорить неохота!
В избушке в очередной раз разлилась тишина. Темно и тихо, даже сверчок голоса не подает, только слышно, как за стенами слитно шелестят листья под порывами разгулявшегося ветра. Юлька беспокойно пошевелилась на лавке и неуверенно произнесла:
- Так тогда... мама, все же понятно.
- Да? И что ж тебе понятно? - отозвалась Настена. Несмотря на саркастическое построение фразы, в голосе ее не чувствовалось насмешки, скорее, раздумье.
- Ну, ты говорила: не понять, не постигнуть, не поверить... А если они так своего зверя тешат? То есть не тешат, а кормят, только не мясом, там, или другой едой, а чувствами. Вот помахали они кулаками, друг другу рожи синяками украсили - зверь насытился и радуется, и они вместе с ним. Или этот, который, как петух в курятнике... У каждого зверя, наверно, свое любимое яство есть - одному одно подавай, другому другое... А кто не может зверя удоволить, хмельным его заливает, чтобы душу когтями не драл.
- Хм, а оружие? Как мертвое железо любить способно? А?
- Так оно - продолжение руки, само шевелиться должно, в бою раздумывать некогда.
- Ну, дочка, это каждый дурак знает. Упражняйся, пока оружие тебе, как собственное тело подчиняться не станет. Подчиняться! А тут - любовь...
- Да не о том, я, мама! Я подсмотрела, как дядька Алексей Миньку учит. 'Ощути себя клинком. Ты весь напряжен, чуть не до дрожи, тебя огонь жжет нестерпимо, а загасить это пламя можно только вражьей кровью. Сил уже нет терпеть, а тебе все мешают: вражье оружие тебя в сторону уводит, щит и доспех препоны ставят, враг увернуться норовит. Прорвись, проломись, пробейся, растолкай и расшвыряй всех, обойди, извернись, обмани и настигни! Обопрись на руку, а через нее на все тело, они тебя поддержат, помогут, им тоже невмочь этот жар терпеть'. Страстно так говорил, как будто его и вправду жжет. Я не знаю... я пробовала себя клинком представить, не могу. Молнией могу, а клинком нет.
- В том-то и дело, что не представить... - Настена помолчала и опять в сердцах хлопнула ладонью по столу. - И ведь разум умудряются сохранить! Алексея послушать - безумец, крови алчущий, ничего вокруг не видящий и не понимающий, а сколько лет степняков резал, и ни изловить, ни убить его не смогли! Выходит, сохранял здравомыслие?
Лекарка обернулась к дочери, словно ждала от нее ответа на свой вопрос, но Юлька думала о своем: