Жить лучше всего в эпоху пожилую, прозаическую. А 21-й год — время молодое,
Вы не поднимайте брови. Агранов безусловно был в своем деле поэт и даже художник. Только его тексты принимали вид смертных приговоров, а картины были написаны кровью. По силе воздействия на умы и сердца — всем искусствам искусство. Ленин хорошо разбирался в деловых качествах своих соратников. Знал, кого приставить к столь тонкому делу, как надзор за творческой интеллигенцией. Сентиментальный наркомпрос Луначарский отвечал у Владимира Ильича за пряник, а кнутом заведовал демонический чекист Агранов.
У тоталитарной власти, которой хочется все живое подчинить своему контролю, творческие личности вызывают особое, болезненное любопытство. Во-первых, эти чудаки обладают трудноопределяемой, но несомненной властью над душами, то есть в некотором роде являются конкурентами. Во-вторых, при всей своей человеческой слабости и уязвимости, они непредсказуемы, как бы неуловимы. Взять эту бабочку за крылышки ничего не стоит, но это мало что дает. Крылышки ломаются, на пальцах остается волшебная пыльца — и бабочке конец. А хочется, чтобы она продолжала летать с цветка на цветок, но не по собственной прихоти. Полет должен проходить по линии, которую определяет партия.
Вся история советской культуры — сплошная ловля бабочек. ЦК и ЧК семьдесят лет гонялись с сачком за талантами. Одних по неуклюжести придавили. Других зацапали и, желая приручить, обломали им хрупкие крылышки. Большинство секретарей Союза писателей, столпов соцреализма, в ранней молодости были даровиты. Фадеев, Федин, Леонов, Тихонов, Асеев. Даже певец щита и меча Вадим Кожевников когда-то начинал с талантливой новеллистики.
С композиторами у власти получалось хуже. Музыка — стихия эфемерная. Вроде бы сочинил человек музыку про колхозников, как Прокофьев или тот же Шостакович. А про что этот «Светлый ручей» на самом деле, черт его разберет. Ну и вообще, по мере старения и ожирения советская власть утрачивала нюх и бдительность.
Яков Агранов был куда ярче своих преемников — «кумов» из Пятого управления и секретарей по идеологии. Человек любил свое дело, верил в него, работал творчески, с огоньком».
«Хватит рассуждений, переходите к стенограмме», — попросил филолог. Он как взял с самого начала ворчливый, подозрительный тон, так и не мог с него сойти, хоть звучало это крайне невежливо. «Рыболов», однако, не обижался. Он был в своей стихии: разглагольствовал перед заинтересованным слушателем, а прочее для него, кажется, не имело значения.
«Еще одно предварительное примечание. Маленький психологический нюанс, который нельзя упускать из виду. Они оба, и Агранов, и Гумилев, очень некрасивы. Николай Степанович бесцветен, припухшие глазки, нескладно вылепленное лицо. Яков Саулович, несмотря на молодой возраст, уже обрюзг, нос у него кривоватый, уши оттопыренные, в грубо вьющихся волосах перхоть».
«Разве это важно?»
«Конечно. Ведь в углу за отдельным столиком сидит очень привлекательная девушка и вслушивается в каждое их слово. Разговор происходит в ее присутствии. Они оба про это помнят каждую секунду. А Гумилев очень остро сознает еще и то, что это, вероятно, последняя красивая женщина, которую он видит в своей жизни.
Поразительно, что в беседе тема приговора и казни вообще не затрагивается. А ведь Гумилев отлично знает: сейчас решается его участь. Он ни о чем не просит, не выказывает суетливости, страха. Этакий ленивый диалог на абстрактную тему. Тут есть какое-то досадное, но восхитительное мальчишество. Неважно, что будет потом, — важно, как ты выглядишь перед другими и перед самим собой в данную минуту. Таково все поведение бедного Николая Степановича в деле о заговоре. Что-то импозантное наобещал, потом таинственно намекнул, потом небрежно похвастался, на допросах считал недостойным юлить. Негибкий, гордый человек. Не расстреляли бы в 21-м, все равно долго бы не прожил.
С вершителем своей судьбы, страшным особоуполномоченным из Москвы, он разговаривает, будто со случайным попутчиком в вагоне. Еще раз замечу: в присутствии безмолвной, но прекрасной барышни.
Только в самом начале собеседники касаются главного, и то по инициативе Агранова. Этот скрипач знал, как нужно исполнять пиццикато на струнах человеческой души.
Первая фраза после обязательной преамбулы (имя, возраст, род занятий — как будто Агранов всего этого не знал) в стенограмме такая:
— Суд приговорил вас к расстрелу как «явного врага народа и рабоче-крестьянской революции». Однако за вас ходатайствуют очень влиятельные люди.
Это чтобы в допрашиваемом пробудилась и затрепетала надежда.
ГУМИЛЕВ: Верно, Горький?
Уверен, что он спросил это предельно небрежным тоном, будто о пустяке.
АГРАНОВ: Я же сказал «влиятельные». А господин Пешков в последнее время ведет себя так глупо, что его ходатайство вряд ли пошло бы на пользу дела. Особенно такого.
Здесь бы, после слов «особенно такого», наверняка произнесенных с нажимом, осужденному начать допытываться дальше, но Гумилев молчит да, полагаю, еще и пожимает плечами. Мол, не хотите — не говорите, мне-то что.
Как известно, за него пробовал заступиться Луначарский, к которому среди ночи приходила Мария Федоровна Андреева. Но Ленин сказал наркому просвещения: «Мы не можем целовать руку, поднятую против нас» — и оставил вопрос «на усмотрение петроградских товарищей». То есть Якова Агранова, который, таким образом, был волен казнить или миловать первого поэта России.
А вот теперь наступает самое интересное.
АГРАНОВ: У вас есть ко мне вопросы?
Подсказал, стало быть. Не выдержал паузы. Решил проверить поэта-романтика и георгиевского кавалера на крепость.
ГУМИЛЕВ: Есть. Вы ведь давно служите в ЧК?
АГРАНОВ: Два с лишним года. А что?
ГУМИЛЕВ: По роду своей деятельности вы должны были хорошо изучить человеческую натуру. Вероятно, эти два года стоят двадцати. Вы, я полагаю, чувствуете себя гораздо старее своего возраста.
Представляю, как от таких речей у Якова Сауловича поползли его густые брови. А Николай Степанович, должно быть, чуть-чуть покосился своим знаменитым прищуренным взглядом в сторону, на скрипящую карандашом девушку: «Ну что? Каков я?»
АГРАНОВ: Тонкое замечание. Делает честь вашей проницательности. Иногда мне кажется, что мне сто лет. Или двести. Человеков я действительно изучил во всей их красе.
ГУМИЛЕВ: Ну и как вам они, человеки?
Такой досужий разговор двух небожителей, взирающих с Олимпа на букашек, что ползают внизу, в прахе. А ведь один из собеседников завтра сам станет прахом…
АГРАНОВ: Материал дрянь. Сырая глина. Прежде чем строить из нее новый мир, надо еще превратить ее в кирпичи. Сформовать, обжечь, вычистить из душонок мусор. Большая работа, грязная. Но мы, чекисты-большевики, ни работы, ни грязи не боимся. Тем и сильны.
ГУМИЛЕВ: Тем вы и сильны. Это так. Но этим же и слабы.
АГРАНОВ: Что за софистика?
ГУМИЛЕВ: Не софистика. Ваша профессия дает вам возможность видеть человека только снизу. И вам кажется: это всё, что в нем есть. Страх, слезы, мольбы о пощаде, предательство, вранье. Должно быть, вас как профессионала человек интересует только с одной точки зрения. Где в данном субъекте слабина, где пункт разлома, на который нужно надавить, чтобы ларчик открылся. Но, наверное, бывают ларчики из стали, которые не открываются?
АГРАНОВ: Редко, но бывают. Их мы уничтожаем безо всякой пощады. Вы такой?