Гузеевой... Через несколько дней они в свадебное путешествие уезжают. В Италию.
– Ольга? Гузеева? – Тартищев уже более осмысленно посмотрел на дочь. – Уезжают? – и крикнул Никите: – Остановись! Я здесь сойду! – И обратился к Лизе: – Слушай меня, Елизавета, внимательно. Сейчас Никита отвезет тебя в театр, там тебя встретит Алексей и объяснит все, что от тебя требуется. Учти, слушаться его будешь беспрекословно, и смотри, чтоб никакой самодеятельности! И попробуй хоть на шаг от него отойти! – Он погрозил ей пальцем и вышел из экипажа. И уже с улицы крикнул: – Скажи Алексею, что я немного задержусь. Нужно выяснить некоторые обстоятельства! Я переговорю кое с кем и приеду в театр. Если появится Иван, пускай меня обязательно дождется!
– Хорошо, папа, – неожиданно покорно ответила Лиза. – Я все передам, все объясню! – А под нос себе пробурчала: – Так уж и быть...
На его звонок дверь открыла горничная в накрахмаленном белом фартуке и таком же чепце.
– Тартищев. Начальник сыскной полиции, – представился Федор Михайлович. – Я бы хотел встретиться с Василием Ивановичем и его супругой.
– Они сейчас в мастерской работают, – сообщила горничная. – Я узнаю, когда они освободятся.
– Ты, милочка, передай, что пришли из
Горничная в замешательстве посмотрела на него, поправила чепец и почти выбежала из вестибюля, заставленного высокими темными шкафами старинной работы. Вместо нее появился лакей, принял у Тартищева шинель и фуражку и повесил в один из шкафов, как оказалось, одежный. Сделав приглашающий жест в сторону двери, в которой скрылась горничная, он склонил голову в поклоне и предложил:
– Пройдите-с в гостиную! Мастерские на третьем этаже, пока Дарья добежит...
Но Дарья, видно, сильно спешила донести до хозяев сообщение о появлении в доме полиции, потому что Федор Михайлович не успел еще окинуть взглядом полутемную, с занавешенными окнами гостиную, как ее порог переступил высокий широкоплечий мужчина лет тридцати пяти, с густой копной вьющихся русых волос, слегка курносым носом, маленькой аккуратной бородкой и усами. Одет он был в красную косоворотку, подпоясанную шелковым кушаком. Глаза его смотрели с любопытством, но доброжелательно, а сам он улыбался во весь рот, словно только и ждал этого счастливого момента – встречи с начальником сыскной полиции.
«Ишь ты, гусли в руки – и вылитый Садко!» – подумал про себя Федор Михайлович, окидывая быстрым взглядом художника. А то, что мужчина и есть Василий Сухарев, угадывалось по ногтям, у основания которых виднелись узкие полоски белил. Видно, художник писал красками, когда вошла горничная, и, прежде чем спуститься к Тартищеву, успел только обтереть руки тряпкой.
– Чему обязан столь неожиданным визитом? – спросил весело Сухарев и протянул Федору Михайловичу ладонь с длинными пальцами. Рука была сухой и теплой, а рукопожатие – сильным. – Если не ошибаюсь, Федор Михайлович? – справился художник и, окинув Тартищева быстрым, как тому показалось, оценивающим взглядом, добавил: – Много о вас слыхал! Много! Жаль, не пришлось раньше встретиться! Фактура у вас, Федор Михайлович, скажу я вам... – Он отступил на пару шагов назад и вновь окинул его взглядом. – Ну, чистый Ермак! Бороды только не хватает! Вы когда-нибудь носили бороду, Федор Михайлович?
Тартищев потер подбородок и с недоумением посмотрел на Сухарева.
– Носил, и что с того? Жена заставила сбрить. Говорит, я с ней вылитый варнак!
– Федор Михайлович, – Сухарев обошел его кругом. – Дайте мне слово попозировать, когда я вернусь из Италии. Я сейчас подбираюсь к новой работе. Не знаю еще, как будет называться. Возможно, «Покорение Сибири Ермаком» или что-то в этом роде. Но центральной фигурой там непременно будет атаман Ермак, а вокруг его боевая дружина. Мужики – огонь! Представляете? Челны у берега, боевые стяги развеваются! А навстречу Кучум со своей ордой. Решающая схватка! Лицом к лицу! Уже в ходу не пики, а клинки и боевые топоры... И побеждает тот, у кого напора не занимать и выдержка сильнее!
– А я тут при чем? – удивился Тартищев. – К слову, я ведь не в натурщики пришел наниматься, а по более серьезному делу.
– Что ж, у вас свои серьезные дела, у меня свои, но все ж не отказывайтесь, вы же вылитый Ермак, ничего даже додумывать не надо! Мы вас оденем в соответствующий костюм. Я уже договорился с Туруминым, кое-кто из актеров тоже согласился мне позировать.
– Я, к сожалению, не актер, – развел руками Федор Михайлович, – и служба такая, что минуты свободной нет! Семью, бывает, по несколько дней не вижу! Так что увольте, Василий Иванович, от Ермака, найдите кого посвободнее для своих занятий!
– Жаль, очень жаль, – протянул разочарованно Сухарев, – такой вы человечище замечательный! У меня аж сердце екнуло, когда я вас увидел!
– Где мы сможем поговорить? – поинтересовался Тартищев, чувствуя, что если художника не остановить, то от темы Ермака им еще очень долго не избавиться.
– А давайте в мастерской, – Сухарев открыл перед ним дверь. – Тут всего ничего ходу. Оля там сейчас работает, моя жена. Видите, в косоворотку меня нарядила. Портрет с меня пишет, – произнес он с явной гордостью. – И очень даже неплохо у нее это получается. Рука у нее, скажу я вам... Мужику иному такое не под силу. Талант, несомненный та-алант! – произнес он несколько нараспев. – И я это утверждаю не только потому, что я Олин муж.
Он радостно засмеялся. А слова «Оля», «муж» и «жена» у него прозвучали как-то по-особому нежно и вместе с тем ласково. И Тартищев понял, что художнику еще в новинку чувствовать себя женатым человеком. Да и по глазам определить совсем не сложно, что до сих пор еще пребывает Василий Иванович в хмельном угаре первых, самых счастливых дней супружества.
– Оля ваша никак нам не помешает, – успокоил его Тартищев. – К тому же мне хотелось бы и с ней поговорить. И, возможно, в первую очередь.
– Понимаю, – Сухарев неожиданно остановился на лестнице, по которой они поднимались к мастерской. Взгляд его мгновенно утратил дружелюбие. Желваки на скулах вспухли. – Вас ее папаша послал? Это хромое животное? Так вы можете ему передать, что Оля теперь моя жена! И если он хотя бы раз еще посмеет встретить ее на улице или заявиться ко мне в дом, я ему непременно и вторую ногу сломаю. – И, ударив кулаком по перилам, Сухарев яростно процедил сквозь зубы: – Ну, мерзость! Я тебя отучу, как над дочерью издеваться!
– Нет, я не по просьбе ее отца, – ответил Тартищев и не преминул поинтересоваться: – Неужто слухи, что отец избивал Ольгу, правдивы?
Сухарев с горечью посмотрел на него:
– Какие там слухи? Это ведь не деспот даже, а чистейшей воды живодер! Вы бы видели, в каком состоянии ко мне прибежала Ольга! На ней ведь живого места не было, и все оттого, что директор театра отказался взять ее в труппу! Я готов был ему голову оторвать, но она меня не пустила. Боялась, что я сгоряча задавлю этого мерзавца. У меня, знаете ли, рука чисто русская, тяжелая! – Сухарев засмеялся и сжал ладонь в действительно приличных размеров кулак. – Я ведь по батюшке из казаков. Его прадед в Сибирь с дружиной Ермака пришел. Потому и считаю делом чести эту картину написать. – И без перехода вновь закинул удочку: – Подумайте, Федор Михайлович! Пару сеансов всего? Или три?
Тартищев крякнул и покачал головой:
– Ох, и шельма вы, Василий Иванович! Кого угодно уговорите!
Сухарев радостно потер руки.
– Ну и чудесно! Я ведь даже мешать вам не буду! Посижу у вас в кабинете с недельку, сделаю карандашные эскизы, потом маслом попробуем здесь, в мастерской...
Тартищев хотел возразить, что пара сеансов в его понимании означает нечто другое, но Сухарев уже распахнул перед ним двери мастерской.
Смешанный запах краски, льняного масла и еще чего-то незнакомого наполнял собой большую, залитую солнцем комнату. Тартищев даже прищурился от обилия света, который прямо-таки врывался в три окна: два, расположенных на стенах, и третье – в потолке. И поэтому казалось – солнечные лучи струились со всех сторон, обрушивались на мастерскую настоящим водопадом. На полках и в углах мастерской громоздились гипсовые бюсты, головы, торсы, обломок мраморной колонны, языческие менгиры с