Я почувствовал внутреннее беспокойство и потребность выразить как-нибудь избыток чего-то, вдруг переполнившего мою душу. Мне захотелось в эту минуту обнять кого-нибудь, крепко обнять, защекотать, ущипнуть его, вообще сделать с ним и с собой что-нибудь необыкновенное.
Итак, под влиянием нарастающего аффекта у него является потребность сделать 'что-нибудь необыкновенное', импульсивное.
В таких случаях эпилептоиду достаточно привязаться к какому-либо поводу, который подвернется первым, Он спускается в ресторан обедать и здесь все его начинает раздражать. Но вскоре, как это обычно бывает у Толстого, мрачное настроение психического провала под влиянием нового какого-нибудь раздражителя, в данном случае под влиянием пения, переключается в экстаз и восторженное состояние.
'На таких обедах, говорит он устами Нехлюдова, мне всегда становится тяжело, неприятно и под конец грустно. Мне все кажется, что я виноват в чем-нибудь, что я наказан, как в детстве, когда за шалость меня сажали на стул и иронически говорили: 'отдохни, мой любезный!' -- в то время как в жилках бьется молодая кровь, а в другой комнате слышны веселые крики братьев. Я прежде старался взбунтоваться против этого чувства задавленности, которое испытывал на таких обедах, но тщетно: все эти мертвые лица, имеют на меня неотразимое влияние, и я становлюсь таким же мертвым. Я ничего не хочу, ничего не думаю, даже не наблюдаю. Сначала я пробовал заговаривать с соседями; но, кроме фраз, которые очевидно повторялись в стотысячный раз на том же месте и в стотысячный раз тем же лицом, я не получал других ответов. И ведь все эти люди не глупые же и не бесчувственные, и, наверное, у многих из этих замерзших людей происходит такая же внутренняя жизнь, как и во мне, у многих и гораздо сложнее и интереснее. Так зачем же они лишают себя одного из лучших удовольствий жизни -- наслаждения друг с другом, наслаждения человеком?
'... Мне сделалось грустно, как всегда после таких обедов, и, не доев десерта, в самом невеселом расположении духа, я пошел шляться по городу. Узенькие, грязные улицы, без освещения, запираемые лавки, встречи с пьяными работниками и женщинами, идущими за водой, или в шляпках, постоянно оглядываясь, шмыгающими по переулкам, не только не разогнали, но еще усилили мое грустное расположение духа. В улицах уж было совсем темно, когда я, не оглядываясь кругом себя, без всякой мысли в голове, пошел к дому, надеясь сном избавиться от мрачного настроения духа. Мне становилось ужасно душевно-холодно, одиноко и тяжко, как это случается иногда без видимой причины при переездах на новое место.
'Я, глядя только себе под ноги, шел по набережной к Швейцергофу, как вдруг меня поразили звуки странной, но чрезвычайно приятной и милой музыки. Эти звуки мгновенно живительно подействовали на меня. Как будто яркий, веселый свет проник в мою душу. Мне стало хорошо, весело. Заснувшее внимание мое снова устремилось на все окружающие предметы. И красота ночи и озера, к которым я прежде был равнодушен, вдруг, как новость, отрадно поразили меня. Я невольно, в одно мгновение, успел заметить и пасмурное, серыми кусками на темной синеве, небо, освещенное поднимающимся месяцем, и темно-зеленое гладкое озеро, с отражающимися в нем огоньками, и вдали мглистые горы, и крики лягушек из Фрешенбурга, и росистый свежий свист перепелов с того берега. Прямо же передо мной, с того места, с которого слышались звуки и на которое преимущественно было устремлено мое внимание, я увидал в полумраке, на средине улицы, полукругом стеснившуюся толпу народа, а перед толпой, в некотором расстоянии, крошечного человечка в черной одежде.
'... Я подходил ближе, звуки становились яснее... '... Все спутанные, невольные впечатления жизни вдруг получили для меня значение и прелесть. В душе моей как будто распустился свежий, благоухающий цветок. Вместо усталости, рассеянья, равнодушия ко всему на свете, которые я испытывал за минуту перед этим, я вдруг почувствовал потребность любви, полноту надежды и беспричинную радость жизни, хотеть, чего желать? -- сказалось мне невольно. Вот она, со всех сторон обступает тебя, красота и поэзия. Вдыхай ее в себя широкими, полными глотками, насколько у тебя есть силы, наслаждайся, -чего тебе еще надо? Все твое, все благо...
'Я подошел ближе. Маленький человечек был, как казалось, странствующий тиролец. Он стоял перед окнами гостиницы, выставив ножку, закинув кверху голову, и, бренча на гитаре, пел на разные голоса свою грациозную песню. Я тотчас же почувствовал нежность к этому человечку и благодарность за тот переворот, который он произвел во мне.
Как всегда в таких случаях экстаза у Толстого найден объект для оправдания причины экстаза: уличный певец -- причина 'переворота' в его душе. Объект этого 'переворота' -- певец-- начинает занимать все поле внимания, поле сознания суживается, все остальное вытесняется и теряется объективная критика. Зато певец (подобно Каратаеву у Пьера Безухова) захватывает весь комплекс его экстаза и потому он, уличный певец, получает необычайную оценку, как будто он самое высшее совершенство среди певцов, а главное: он так эмоционально сливается с этим певцом, как будто певец этот я.
Случись, как на грех, что этому уличному певцу никто из богатых слушателей этого отеля не дал ни копейки. И вот тут начинается 'буря в стакане воды'. Комплекс 'счастливого' экстаза переходит в комплекс 'бурного протеста'.
'... Я совсем растерялся, не понимал, что все это значит, и, стоя на одном месте, бессмысленно смотрел ) ноту на удалявшегося крошечного человечка, который, растягивая большие шаги, быстро шел к городу, на смеющихся гуляк, которые следовали за ним. Мне сделалось больно, горько и, главное, стыдно за маленького человечка, за толпу, за себя, как будто бы я просил денег, мне ничего не дали и надо мной смеялись. Я тоже, не оглядываясь, с защемленным сердцем, скорыми шагами пошел к себе домой, на крыльцо Швейцергофа. Я не отдавал еще себе отчета в том, что испытывал: только что-то тяжелое, неразрешившееся, наполняло мне душу и давило меня.
'... Я вдруг невольно противопоставил им странствующего певца, который -- усталый, может быть, голодный -- со стыдом убегал теперь от смеющейся толпы, -- понял что таким тяжелым камнем давило мое сердце, и почувствовал невыразимую злобу на этих людей. Я два раза прошел туда и назад мимо англичанина, с невыразимым наслаждением оба раза, не сторонясь ему, толкнув его локтем и, спустившись с подъезда, побежал в темноте по направлению к городу, куда скрылся маленький человечек'.
В результате он догоняет ушедшего певца, возвращает его и начинает угощать вином.
Но тут его начинает раздражать все более и более отношение ресторанной прислуги к этому факту. Аффективное состояние развивается все более и более.
'... Таким образом мы продолжали пить и беседовать с певцом, а лакеи продолжали, не стесняясь, любоваться нами, и, кажется, подтрунивать. Несмотря на интерес моего разговора, я не мог не замечать их и, признаюсь, сердился все больше и больше. Один из них привстал, подошел к маленькому человечку, и, глядя ему в маковку, стал улыбаться. У меня уж был готовый запас злобы на обитателей Швейцергофа, который я не успел еще сорвать ни на ком, и теперь, признаюсь, эта лакейская публика так и подмывала меня. Швейцар, не снимая фуражки, вошел в комнату и, облокотившись на стол, сел подле меня. Это последнее обстоятельство, задев мое самолюбие или тщеславие, окончательно взорвало меня и дало исход той давившей злобе, которая весь вечер собиралась во мне. Зачем у подъезда, когда я один, он мне униженно кланяется, а теперь, потому что я сижу с странствующим певцом, он грубо рассаживается рядом со мной? Я совсем озлился тою кипящею злобой негодования, которую я люблю в себе, возбуждаю даже, когда на меня находит, потому что она успокоительно действует на меня и дает мне хоть на короткое время какую-то необыкновенную гибкость, энергию и силу всех физических и моральных способностей.
Я вскочил с места.
-- Чему вы смеетесь? -- закричал я на лакея, чувствуя, как лицо мое бледнеет и губы невольно подергиваются.
-- Я не смеюсь, я так, -- отвечал лакей, отступая от меня.
-- Нет, вы смеетесь над этим господином. И какое право вы имеете тут быть и сидеть здесь, когда тут гости? Не сметь сидеть! -- закричал я.
Швейцар, ворча что-то, встал и отодвинулся к двери.
-- Какое вы имеете право смеяться над этим господином и сидеть с ним рядом, когда он гость, а вы лакей? Отчего вы не смеялись надо мной нынче за обедом и не садились со мной рядом? От того, что он бедно одет и поет на улице, -- от этого? -- а на мне хорошее платье? Он беден, но он тысячу раз лучше вас, в этом я уверен, потому что он никого не оскорбил, а вы оскорбляете его.