— Ну, я всех людей люблю…
— Нет, скажи, ты наших любишь? Наших! Понимаешь?! Наших! Любишь?
Марина грустно улыбнулась, вздохнула. Этот крепкий человек в белой рубашке, с неуклюже завязанным галстуком, с широкими грубыми ладонями смотрел своими серо-зелеными, слегка пьяноватыми глазами пристально и требовательно.
Марина невольно перевела взгляд на висящую над столом фотографию: два одинаковых лица с одинаковым выражением смотрели на нее, но как по-разному они смотрели! Одно — далекое, расплывчатое, сероватое, смотрело призрачно и равнодушно, другое — совсем близкое, живое, разгоряченное, с бисеринками пота на лбу упиралось своим упрямым взглядом в ее глаза и каждым мускулом ждало ответа.
— Ну я… — пробормотала Марина, — Я не знаю…
Дальнее лицо смолчало, а у ближнего быстро задвигались упрямые губы:
— А я знаю! Знаю, что люблю! Любил, люблю и буду любить свой народ! Потому что другого народа мне не дано! И Родины другой не дано! Потому что родился здесь, рос, по траве по этой босиком бегал, голодал, мерз, радовался, терял, находил, — все здесь! И человеком стал здесь, и людей понимать научился. Понимать и любить. А вот они! — его палец метнулся в сторону картины. — Они не научились! Хоть и не такими уж дураками уродились! Ни любить, ни понимать! И были чужаками, за что и выперли их из страны к чертовой матери! Ты вот говоришь — правда, правдивая! В том-то и дело, что правда у каждого своя! Они не нашу писали, а свою, свою, западную! А у нас-то она совсем другая! Наша! Понимаешь?
Он сильнее приблизился, оперевшись руками о тахту:
— Понимаешь?
Марина инстинктивно подалась назад от этого яростного напора искренности и здоровья, но прохладная стена не пустила.
Его глаза были совсем близко.
Из них исходила какая-то испепеляющая горячая энергия, от которой, нет, не делалось жутко, наоборот, — Марину охватило чувство понимания, теплоты и участия, она вдруг прониклась симпатией к этому угловатому человеку, стремящемуся во что бы то ни стало поделиться собой, переубедить ее.
Она улыбнулась:
— Я понимаю… но…
— Что — но?
— Но… а может ты ошибаешься?
Он отрицательно покачал головой:
— Я сейчас не от себя говорю. Я могу ошибаться, конечно. А народ ошибаться не может. Триста миллионов ошибаться не могут. А я с тобой от имени народа говорю.
— Но ведь… а как же — тюрьмы, лагеря?
— А что ты хочешь? Весь мир против нас. И внутри и снаружи мерзавцев хватает, которые по-новому жить не хотят.
Он убеждающе раскрыл перед ней свои широкие ладони:
— Ты знаешь, что такого эксперимента в истории еще не было? Не было! Мы первые по этому пути идем, многое не получается. А почему? Да потому что мешают, понимаешь? Старый мир мешает, как может! И сейчас вон особенно — Рейган совсем озверел, прямо к войне готовится. Хотя могу тебе откровенно сказать — никогда они войну не начнут, никогда. Потому что трусы они, боятся нас. И обречены они, это точно. Истерия вся от слабости. А мы — как стена. Нас ничем не остановить, кроме силы. А силу они боятся применить, потому что у всех виллы, кондишены, машины, жратва изысканная, куча развлечений. А у нас-то этого нет ничего. Пока. Потом, когда их не будет, на гонку вооружения тратиться не придется — все будет. Но пока нет. И терять нам, стало быть, нечего. Ясно? Поэтому, если мы. схлестнемся с ними, они проиграют, это точно. А главное, ты пойми, мы — это будущее. Мы — это… как тебе сказать… слов не хватает… вобщем… я вот нутром чувствую, что правда на нашей стороне! Как пить дать!
Он замолчал, вытер со лба пот тыльной стороной ладони.
Голубой свет искрился в его редких мягких волосах, скользил по упрямым скулам, затекал в складки рубашки.
Привалившись к стене, Марина молчала.
В ней происходило что-то важное, она чувствовала это всем существом.
Сумрачная, призрачно освещенная комната казалась нереальной за его широкими плечами. Там, в полутемной мешанине вещей голубоватыми тенями застыло прошлое — разговоры, пьянки, поцелуи, переплетенные тела, ожесточенные споры, вольнодумные мысли, тайные встречи, вера, надежда, любовь и ОН.
Марина напряженно вздохнула:
— Принеси, пожалуйста, спички…
Сергей Николаич встал, пошел на кухню.
Когда они закурили и дым, расслаиваясь, поплыл по комнате, Марина спросила:
— Скажи, а ты веришь в коммунизм?
Прохаживаясь, он серьезно кивнул:
— Верю.
— Серьезно?
— Абсолютно.
— Когда же он наступит?
— Когда не будет капиталистического окружения.
— Но ведь пока-то оно существует…
— Разве что пока.
— Ну а каким ты коммунизм представляешь?
— Хорошим.
Он снова опустился на край тахты, протянул руку, стряхнул пепел в Шиву:
— Понимаешь, то что у нас сейчас — это, я бы сказал, только начальная фаза социализма. Мы только- только стали советскими. Не русскими, а советскими. Конечно, нам трудно очень — у буржуев таких войн и всяких разных перетрясок не было. У них механизм веками отлаживался. А наш лишь недавно построен. Да и построен как — на ходу, в голод, в разруху. Войны все время. Но сейчас мы уже сила. Они нас боятся. Чувствуют, как собака волка. Потому и брешут. Мы — новые люди, понимаешь? Новые. И земля должна нам принадлежать — молодым. А главное — нас уже много, почти полмира. Мы, как семья одна. У нас первое в истории общество, где все равны. Все бесплатно — детсад, школа, институт. Больницы, опять же. У них работать надо до пота, а у нас — по мере сил. Только на работу не опаздывай, а там
— работай не торопясь, как можешь. Вот и все. Квартиры, опять же, даром. Все для человека. Продуктов не хватает — это временно, из-за дураков разных. Но дураки не помеха, помеха — это такие вот, как этот Рубин…
— Рабин, — поправила Марина, затягиваясь.
— Ну Рабин, один хрен. Он не наш, понимаешь? Он — их. Того мира. Так и пусть катится к ним. Или в лагерь. Он не понимает ни хрена, а лезет учить! Он ничего не понимает. И не поймет. Потому что любить наш народ не научился и все время с запада смотрел. Дескать — очереди за колбасой, пиво плохое, квартиры маленькие — значит здесь плохо! Вот так они рассуждают. А знаешь почему? Потому что евреи вообще что такое родина — не понимают. Им где пиво лучше — там и родина. У них цели никакой, какой там коммунизм, светлое будущее! Брюхо набить, обмануть, похвастаться — вот и все! Вообще, не знаю как ты, но я к евреям чего-то не того…
Он нахмурился, покачал головой и продолжал:
— Я раньше этого не понимал, а теперь понял. Это народ какой-то… чорт знает какой. Их не поймешь — чего им надо. А главное — вид у них… ну я не знаю… противный какой-то. Вот армяне вроде тоже и волосатые и горбоносые, грузины, бакинцы… и волосы такие же… а вот все равно, евреи прямо неприятны чем-то! Что-то нехорошее в них. Я этого объяснить не могу, как ни пытался… И все — своих, своих. Только со своими. Где один устроится — там и другие лезут.
Он затянулся и быстро выпустил дым: