— Для меня язычество чище, чем иудаизм.
— Вот из вас и попер антисемитизм. Это естественно. Все недоразвитое и ограниченное цепляется за жесткий догмат. Иудаизм преодолел узость догматических отношений. Ветхий Завет — это проповедь безудержной любви. Христианство — крохи учения Моисеева. Знаете, что меня больше всего мучит теперь?
— Что?
— Сын никогда не узнает о моей жертвенности. Вы улыбаетесь. Да, моему народу и мне присуще это соединение жертвенности и прагматизма. Я мучаюсь на разломе этих двух важнейших начал.
— Никакой жертвенности у вас нет, — сказал я. — Люка вам просто стала ненужной…
Как же он вскипел, когда я сказал про это! Как же он стал разглагольствовать о своих могучих чувствах! А я глядел на него и думал: 'Вот так же, наверное, и Иосиф Флавий кричал, когда звал своих соратников честно умереть в тайном подземелье, и так же лихорадочно просчитывались в его мозгу все сложнейшие зигзаги и повороты обманной его души'.
— О чем вы думаете? — спросил он.
— Об Иосифе Флавии.
И он сразу понял, почему я так сказал.
— Иосифа многие евреи называют предателем, а я считаю его великим хотя бы потому, что он достиг цели: написал историю еврейского народа.
— Выполнил долг перед родиной ценою предательства родины.
— В этом его трагедия. Но долг перед историей и перед национальной культурой выше долга перед кучкой друзей-единомышленников или перед мертвыми абстрактными ценностями типа верности, дружбы, честности.
— Для него эти понятия вообще не существовали. Он всегда исходил из пользы.
— Опять вы за свои языческие догматы: дружба, верность, честность! Коту под хвост эти штуки! Реализм целей и любые средства для их достижения — вот единственная догма, которая мне по душе.
27
На Пасху я увидел Феликса, сына Скабена. Я сразу уловил в нем перемены. Он был спокоен и даже основателен. Куда и подевались его нервность, жестокость, подозрительность и ненависть к отцу. Впрочем, ненавистью к отцу это его вспыльчивое отношение нельзя назвать. Феликс жил за спиной отца, ухоженный и счастливый, и ни одна мать не была столь заботлива, как Скабен. Скабен говорил:
— Я должен заменить ему отца и мать, дедушку и бабушку.
Скабен метался по магазинам, чтобы достать нужный продукт, он постоянно причитал: 'Феликсу нужен фосфор, а следовательно, я должен достать хорошую рыбу, ему нужны витамины, а где я возьму свежие овощи, фрукты, соки? Феликсу требуются жиры, молочные продукты, белки и чистый кислород! Феликс должен хорошо одеваться, поэтому я жертвую всем, но достаю ему хорошие и удобные вещи'.
Я знал: Скабен вставал ни свет ни заря, чтобы убрать квартиру к тому часу, когда Феликс проснется. В это время завтрак уже готов, и отец подает сыну в постель. Я однажды возмутился:
— Вы воспитываете сибарита!
— Я воспитываю свободного человека. Запомните, в жизни могут быть либо повелители, либо рабы. Я хочу, чтобы Феликс рос повелителем. Это стремление должно войти в него с молоком матери. Ему должно быть противным то, что составляет основную жизнь быдла, — добывание пищи, приготовление ее, черные работы и прочее. Феликс еще ни разу в жизни не вынес помойного ведра. Он не знает, что это такое. По воспитанию он аристократ. Как говорят великие языческие философы, только аристократу доступно понимание истинной любви и истинной свободы!
28
Вечером мне сказали, чтобы я пришел к Богданову. Он долго меня не мог принять, и я все время просил лаборантку пойти узнать, не освободился ли директор. Мне бы не ходить к нему, а я пошел, когда уже рабочий день почти кончился, поскольку была пятница, а в этот предвыходной день рано все разбегались: закрывались столы, опечатывались шкафы, запирались на ключ пишущие машинки и компьютеры.
Как это ни странно, он вышел из-за стола и подал мне руку. Я ощутил в своей ладони что-то абсолютно шершавое и сухое, точно это была не живая рука, а кусок сосновой коры. Лицо у него всегда было тусклым, а глаза прятались за седыми нависшими бровями. Мне сказали, что он охотник, несмотря на свой возраст, и я всякий раз, когда сталкивался с ним, думал, что с такими бровями, наверное, удобно целиться в зверя: навес! Своими глазами под козырьком он обшарил мое тело и сказал:
— А вы в общем ничего…
— У меня был инсульт летом.
— Ну эта хворь не из приятных, но на кожном покрове она, как правило, не отражается.
Я подумал: мог бы этого не говорить. Зачем лишний раз напоминать человеку о мучительной смерти.
— Вы меня звали?
— У меня к вам личная просьба, — сказал он доверительно и вскинул правую мохнатую бровь. — У меня внучка растет. В восьмой класс перешла. Она с вами успела познакомиться в Жерноварии. Она пишет зачетное сочинение на тему 'Внутренний мир приговоренного к эксдермации'. Не могли бы вы ей черкнуть пару страниц!
— О чем?
— Ну о чем думаете, что делаете, как себе представляете последние минуты.
Я разозлился, но сдержал себя. Сказал с ехидцей:
— Сейчас все перешли на рыночные отношения. Надо бы поторговаться. Я вам сочиненьице, а вы мне что?
— А разве мало вам того, что вы у нас числитесь и ничего не делаете?
— Как же я ничего не делаю? Плановую работу я выполнил. Завершил первую часть 'Основ паразитарных систем'…
— Кому нужна эта ваша дребедень? Посудите сами, кому?
— Человечеству, — ответил я гордо.
— Бросьте дурака валять, Сечкин, не тяните время. Делайте все, как положено, чтобы не сорвать мероприятие. Анализы все сдали? Нет? Это плохо! Мы выдвинули вашу кандидатуру и гордимся тем, что наши сотрудники добровольно и аккуратно выполняют наши задания. Так будете писать сочинение?
И вот тогда я не сдержался. Я встал, и тут мое глазное яблоко поехало вниз. Я заорал что было мочи, будто погружаясь в самые дальние уголки первого века:
— Ах ты, рабская душа, рынок навозный, тыква гнилая, вонючие потроха, кабан с перебитыми лапами, конь, пораженный стрелой, вепрь одноглазый, если мне и придется расстаться со своей кожей, то я постараюсь ею задушить тебя, рыбью голову, грязную шерсть, поганую холеру, а прежде чем отправиться на эксдермацию, я продырявлю вот этим чернильным прибором твою плешь, твое гнусное брюхо и твои вонючие чресла! — тут я схватил чернильный прибор и накинулся на Богданова, который, однако, успел отскочить, крича что есть мочи:
— Убивают!
К моему счастью, ни в приемной, ни в коридоре никого не было.
Чем дальше и быстрее я удалялся, тем сильнее он орал. А потом замолк. Я понял: звонит в полицию или еще куда-нибудь. Я бежал по парку, а со всех сторон меня окружали полицейские с обнаженным оружием в руках. Сопротивление было бессмысленным. Я поднял руки, и меня втолкнули в машину.