— Жив пока, — говорю я. Он выслушивает это проникновенно.
Вдруг его лицо каменеет. Оглядываюсь. Вальяжной походкой, окруженный атмосферой особой тишины, сопровождаемый и строго оберегаемый Вавакиным от посторонних, идет Черванев.
Глава XVI
— Вот это хорошо, что вы пришли, — говорит Черванев, подавая мне руку и совершенно не замечая Дорогавцева, словно того здесь и нет вовсе. — Время таких людей нам дорого, но иногда бывает нужно.
Говорит он тихо, смотрит сочувственно, ладонь у него мягкая, как пятка младенца, не ступавшего по земле.
— Вы ведь один из немногих наших историков, которые… Собственно, даже таких знатоков в этой области, как вы… — И он говорит тут несколько комплиментов, которые должны быть услышаны окружающими, и все так же сочувственно смотрит мне в глаза. Я знаю, ничего он моего не читал, все это игра, но вот — поразительная вещь! — мне приятно слушать, мне хочется верить, и я стою, как награждаемый, что, впрочем, тоже игра.
Поговорив со мной, он переходит к группе преподавателей, которые ждут на отдалении, и сразу там оказывается в центре. Мне только непонятно, почему Вавакин сопровождает его. Случайностей тут не бывает.
Вавакин поднялся уже на возвышение, за стол президиума, отдает какие-то распоряжения, перекладывает бумаги со строгим лицом, Адель Павловна стоит при нем в позе исполнителя. И вдруг все становится ясно: и этот сочувственный тон, и поздравительный разговор. А я-то засу-етился: как же так? Почему не предупредили?!.. Предупредили. Все, кого следовало предупредить, предупреждены. Сегодня Вавакина впервые представят в новой роли. Он еще не декан, он еще не назначен, но сегодня он впервые будет председательствовать на защите.
Я сел в рядах, достал из „дипломата“ недочитанную статью, читаю, помечаю на полях. Что такое говорит там Черванев, чем он дарит всех, что вокруг него одни улыбки, сплошь радостные лица?
А ведь так недавно в этой самой аудитории Вавакин, тогда еще в тесноватом пиджачке, бодрячком, бодрячком, защищал свою кандидатскую диссертацию. И что-то мямлили оппоненты, мне это надоело, я вышел и высмеял эту его так называемую диссертацию. То есть, если быть точным, я не высмеял, я просто процитировал несколько абзацев, прочел вслух, и в зале был смех. И встал наш декан и заговорил о том, что, мол, Илья Константинович слишком сгустил краски, что соискатель молод, а молодости свойственно… и все дальнейшие слова… что мы такой коллек-тив, такие здесь сосредоточены научные силы, такие блистательные имена…
Вот уж воистину — ибо не ведают, что творят. Могло ли тогда нашему дорогому и добрей-шему Игорю Игнатьевичу прийти в голову, могло ли ему померещиться, что этот человек сменит его и он сам, своими руками готовит себе такую замену? Вавакин благодарил всех за доброже-лательную критику и меня благодарил, поскольку это в интересах дела… Люди, способные на самоуничижение, способные долго терпеть, — страшные люди.
Наш нынешний декан — не гений и не безгрешен, как все, но он добрый человек. И у него есть смешные стариковские слабости: как он праздновал свой юбилей, как носился с этим, как все принимал всерьез. А телеграммы, приветственные адреса! Всех специально обзванивали заранее, посылали напоминания в другие города, и после он умилялся над телеграммами до слез: „Вот как оценивают… Я просто не мог ожидать. И посмотрите, какие люди!..“
И все-таки многое ему простится. Здесь его последний пост в жизни, он знал это и отсюда не стремился. Все его честолюбие связано с факультетом, он хотел оставить по себе добрую память и готов был всего себя положить тут. А для Вавакина факультет станет трамплином. Чтобы выше прыгнуть отсюда, он готов будет утрамбовать его. Я не за себя беспокоюсь, мне наших студентов жаль. И оскорбительно — ведь серая посредственность.
Вавакин вдруг устремился вниз, весь нацеленный. Не оценив момента, Радецкий сунулся было со своим каким-то вопросом, но был отметен — уходит Черванев, его провожают. Побыл, тронул маятник рукой, часы пошли, можно удалиться. Я делаю вид, что ничего этого не вижу, я занят чтением.
И вот Вавакин опять за столом, уперся костяшками пальцев, возвысился. Широкий грудной ящик, плечи подняты, оттопыренные мочки ушей подперты желваками. Тусклым за стеклами очков взглядом обвел пустые ряды и тех немногих, кто присутствует сегодня на защите. И вот этим человеком будут отныне интересоваться многие, его мнение начнут выяснять, передавать конфиденциально. Я ни разу не видел, чтобы глаза его засветились мыслью, стекла очков блестят, и только. Что такое в вечном сумраке скрывается там, что не излучает света и не впускает свет внутрь? Да что же может скрываться, кроме пустоты? Самая главная, самая охраняемая тайна, из всех тайн пустота. Пока он был мал, это было видно всем. Пройдет время, привыкнут видеть его в новой должности, и кто что подумает? Жесты, тусклый взгляд все будет казаться значи-тельным: не так, мол, просто, за этим что-то есть. А манера держаться на отдалении, сохранять должную дистанцию между собой и остальными, этой многообещающей манеры ему уже не занимать.
— Ну что же, товарищи, начнем. Кха-кха-кхым…
Натужный голос его сразу сипнет. Я поневоле чувствую першение в горле, потребность откашляться. Слушать его лекции — мука: не читает, рожает. И ходит, ходит перед доской, ни разу ни на кого не подняв глаза, хоть бы аудитория вовсе была пуста. Но всех, кто не посещал его лекций, срезает на экзаменах.
— Что у нас сегодня с кворумом, Адель Павловна?
— С кворумом у нас, Митрофан Гаврилович, сегодня, как никогда, все обстоит благополуч-но. Сегодня более, чем всегда: две трети плюс два, даже плюс три, — считает она по головам. — Даже, вон я вижу, плюс четыре голоса…
И вместе с ней все смотрят на дверь. В дверях наш декан. Как во всем чужом — так ему велик стал его собственный костюм, — бредет он, шаркая подошвами. Все видят, как он, с усилием напрягая высохшие ноги, подымается на одну ступеньку, на другую, движется на возвышении к столу. Сел на отодвинутый для него стул, сидит, истратив все силы, бледный.
Перегнув тугую шею, Вавакин что-то говорит ему, нахмурясь. С другой стороны что-то говорит Адель Павловна. Он обвел зал потерянным взглядом, худая рука в широком рукаве махнула бессильно: продолжайте.
Ведь он пришел потому, что стало известно: будет Черванев. Счел, что неудобно не встре-тить. Для этого встал с постели, оделся. Страшно подумать, как он одевался, представить это. И шел, и ехал, и опоздал.
На фронте я видел, как раненная при бомбежке артиллерийская лошадь, привыкшая тянуть из последних сил, пыталась встать. С перебитым позвоночником, она упиралась передними ногами, вся дрожа, подковы разъезжались по мерзлой земле, и смотрела, смотрела на людей. Ее дострелили, пожалев. И мясо было нужно.
Ведь он сейчас видит жизнь после себя. Вот так все будет продолжаться, когда его не будет. Или мы только про других понимаем, а про себя понять нам не дано? И так же по пятницам с большим волнением будет выходить на кафедру Адель Павловна и докладывать ученому совету об очередном соискателе.
Как у засыпающей птицы, глаза декана задергиваются устало, он открывает их, сидит, поддерживая голову рукой. Адель Павловна читает с кафедры, то и дело поверх очков значительно поглядывая в зал:
— С октября тысяча девятьсот шестьдесят седьмого по февраль тысяча девятьсот семьдесят четвертого года товарищ Дорогавцев… Товарищ Дорогавцев показал себя… Способствовал… Товарищ Дорогавцев пользуется заслуженным авторитетом… Товарищ Дорогавцев… Товарищ Дорогавцев…
Поднялся Вавакин.
— Имеются ли вопросы у товарищей? Тогда переходим непосредственно к защите диссер-тации.
И взглядом, и жестом пригласил Дорогавцева подняться. У меня есть вопрос, но к самому себе: меня