«устраивать жизнь», да так ничего и не устроила, поболталась сколько-то и приехала обратно в деревню, в аккурат к Ивановой демобилизации. Однако мил-дружок и знаться с ней теперь не захотел, почал сразу хороводиться с красивенькой и умненькой девушкой-учителкой. Горевала Милька: это что же такое, года-то ушли, а нет любезного друга, к кому приклонить горькую головушку, и ничего-то хорошего в жизни не было и уже не будет… Тогда к ней и посватался Федька Сурнин. Милька нравилась ему уже давно, еще до армии, но только тогда он к ней и подходить-то боялся. Теперь она стала проще, больше походила на других баб, притушила голос и гордые повадки, бывший ухажер твердо вел свою жизненную линию, и Федька, одиноко шастающий, как зверь, ночами возле Милькиного дома, решился наконец. Милька равнодушно согласилась. Она только усмехнулась, оглядев его с ног до головы, и от этой усмешки у Сурнина осеклось сердце и задрожали руки: он понял, что она никогда не полюбит его. Вот такие были дела.
Милька стала жить жизнью всех замужних баб: работала, рожала и ростила ребят, устраивала непутевому мужику взбучки, носила ему передачи. И никак уж не думала, не гадала, что придет время — и снова пересекутся ее и Иванова тропочки. Случилось это весной, когда они ехали из города вдвоем в кузове открытого грузовичка. Иван был угрюм и рассеян. Где-то на полдороге он тронул Милькину щеку ладонью и спросил: «Хоть ты меня, Миля, вспоминаешь иной раз или уж совсем нет?..» Она испуганно поглядела на него, и в ней словно что-то переломилось: бросилась ничком на груду грязных мешков, уткнулась лицом и заревела так сладко и мучительно, как не ревела уже многие и многие года… А Кривокорытов не сказал за всю дорогу ни слова больше: только сидел рядом, гладил ее высохшие, ставшие ломкими от всяческих передряг волосы. Когда приехали в деревню, он не помог ей вылезти из кузова, да она сейчас и не позволила бы ему, он понял это по напряженным замедленным жестам, пугливому взгляду. Спрыгнул сам и ушел, топча грязь.
Неделю они не виделись, избегали друг друга. А как-то вечером, не сговариваясь, вышли из домов, стоящих на разных концах деревни, и встретились на берегу только что скинувшей лед мутной речки. Стояли и глядели друг на друга, словно не виделись долгие-долгие годы.
Так началась их новая любовь. Теперь они избегали даже касаться друг друга, столь целомудренна она была по сравнению со старыми, грешными делами! Потому что оба знали: ни в чем не будет отказа, но если это произойдет, они снова станут несчастны, и никакое горе не сравнится с этим несчастьем, оно сломает, изуродует душу, а может быть, уничтожит ее навсегда.
Только один раз Милька спросила Ивана: «Как же так получилось-то, Ванюш, что ты Ксеню полюбил, когда я тут, рядышком была?»
Он посерел лицом, закомкал ладони, отвечая: «Не ее я любил-то тогда, Миль, а больше себя. Ухажерка, жена красивая, грамотная — от того, мол, мне, смотришь, почету больше. От того я сам себе больше нравлюсь. Со свидания придешь — не о ней думаешь, а о том, как это ей сказал, да как то сказал, да как галстук подвязал, да о том, как она рубашку похвалила, опять о себе, значит. Ну это все я уж потом, недавно понял, а тогда-то и себя, и ее обманывал: люблю, дескать… Думал, все честно, все путем, а вышел-то, видишь, один обман…»
О любви Мильки и Кривокорытова толковала вся деревня. Только, как ни странно, учителка Ксения Викторовна да Федька Сурнин жили, как блаженные, в своем мире, и ни тот ни другой упорно не хотели замечать удивительного поведения супругов. Им толмили об этом и так и сяк, и подковыривали, и тыркали при них в магазине, кося глазами, да разве до них достучишься? Все что-то свое на уме держат, нет им до людей никакого дела. Ну, учителка баба заученная, ей, может быть, и положено свой фасон давить, а этот- то — каков придурок! — видно, все соображение по лесу растряс… Отступились — да наплевать на вас! — тем более что никаких поводов к похабным разговорам Сурнина с Кривокорытовым, ко всеобщему унынию, так и не дали… Сплетня, однако, разнеслась далеко и имела уже свои последствия: не так давно председателя сельсовета тягали в район, к высокому начальству. Сам он отнесся к этому без трепета: равнодушно уехал, равнодушно приехал. «Что они там с тобой содеяли, Ваня?» — спросила Милька. «Да чего! — отмахнулся Иван. — Захожу — сидят. Так, мол, и так, имеем сигналы, просим пояснить. Как бы, думаю, это попроще сказать… Роман, — спрашиваю, — писателя Густава Флобера „Воспитание чувств“ все читали? Говорят: читали. Так что же вы хотите, чтобы мне так же собственной мордой всю жизнь землю пропахивать? Вон она у меня и так уже вся перекувырнута. — Больше ничего не имеете пояснить? — Чего же еще пояснять-то, когда я теперь собственной натурой до таких чувств дошел, что скоро, ежли так и дальше попрет, я ими всю земную и неземную материю постигну и превзойду?! Мне тот Фредерик не указ! — Ладно, говорят, идите, если ничего больше не можете пояснить, и выводы сделайте, а мы свои тоже сделаем обязательно… Но нестрого разговваривали — сами-то, чай, тоже не деревянные…»
К тому времени, о котором идет речь, только деревенские ребятишки с детской жестокостью продолжали выслеживать влюбленных да еще бабка Егутиха, колдунья и сплетница. Вот и теперь она ползла по скисшему снегу на берег речки, к заветному кустику, за которым пристраивалась обычно, приходя на место свиданий. Все худые женские тайны в деревне знала хитрая и умная старуха, в каждой она плавала, как лягуха в теплом болоте: где помогала бабе словечком, где наговором, а где и травками от секретного плода. И только Милькиной тайны она не знала. И не имела никакого покоя: зачем они встречаются? За любодейством она бы их все равно засекла, перехитрила бы, но ничего не выходило, и у Егутихи все валилось из рук, не елось, не пилось, не спалось. Летом она додумалась до того, что Кривокорытов и Сурнина под видом свиданий совершают преступление, обговаривая какое-нибудь воровство с фермы. Тогда она написала письмо на имя начальника райотдела, и в потемках к ней домой приходил товарищ и выведывал факты. Но поскольку фактов бабка не знала и только шамкала о подозрительных уединениях на речном берегу, милиционер в сердцах изругал ее и ушел спать к тому же Кривокорытову.
— Опять Егутиха бредет! — вздохнула Милька.
— Да пущай! Чем ей теперь и жить-то, как не этим, старой!
— Какой ты, Ваня! Ну неужели и я в старости так-то стану?
— Да нет, что ты, Миль, я совсем не то хотел!.. А может, и станешь, кто его знает…
— Ой, Ванюшка, одни от тебя обиды…
— Ты лучше на речку смотри. Во-он, вишь подле ивы омуток? Там чуть выше зна-атный харюз летом стоит! Все равно его изловлю.
— Ну, Ванька, хваста!
— Изловлю, ага… А куда это, Миль, Федька опять наладился?
— Зачем это тебе знать, интересно? Раньше вроде он тебе был совсем пустое место.
— Так, разговор к нему есть. Бо-ольшой разговор!
— Отстали бы вы от мужика, вот насели! Вчера Долгой набегал на работу гнать, теперь ты дознаёсся… Пущай живет, кому он все время мешает, малахольный? Как-нибудь уж сама с им разберусь.
— Конечно, ты ведь ему жена… Милька упруго, с хрустом потянулась, засмеялась и сказала:
— Да, я ему жена. А он мне муж. Муж — объелся груш. А не завидно ли тебе, Ваня? — Она вдруг насторожилась и спросила: — Какой это у тебя к нему разговор? Ой, да и что с тобой, Ваньша, лица на тебе нет… Я ведь с тобой, что мне Федька теперь!
— Что! А я откуда знаю! Шутки зашутила… Ладно, это до дела не касается, разговор будет по другому вопросу.
— По какому, Ваня?
Кривокорытов глубоко, задышливо вздохнул и ответил, с трудом разжимая челюсти:
— Насчет человека-коня. Насчет кентавра то есть. Объявился тут у него… такой друг-товарищ.
В другое любое время, в иной обстановке Мильку мигом схватили бы страх, любопытство, тревога: какой такой человек-конь, чего это опять навыдумывали добрые люди? И сама потащила бы по подружкам подхваченную где-то сплетню. Но теперь рядом сидел Иван, он-то уж меньше всего охоч был до досужих баек, особенно в последнее время; слова его, горькие и осторожные, сладко царапали Милькино сердце, к которому пришел он за помощью и защитой. Делился непонятной Мильке тревогой, это тоже было сладко, и она глядела на него во все глаза, мяла ватные, обессилевшие ладони… Какой-то человек-конь, чудным образом связанный с постылым Федькой… Да бог с ними со всеми, они где-то далеко, пропади они пропадом, а Иван — вот, рядом… Она улыбнулась, потерлась головой о плечо его ватника:
— Хочешь, помогу, сама его разговорю? Он мне ни в чем не откажет.