закрыта словом.
— Мы… Я знаю. Мы вместе закрывали ее.
— Так открой.
— Хорошо, я попробую. Здесь, сейчас. Но не, оставляй меня, мне спокойнее, когда я рядом с тобой, пришелец. Ты будешь слышать мой зов. Слушай.
— Надо открыть дверь и выпустить пленных.
И тотчас же на нас обрушился водопад.
— Нет, не выпускать изгнанных!
— Пусть пройдут конец пути за толстыми стенами.
— Пусть едят свои имена.
— Пусть накрываются своим «я».
— Пусть их пустые желудки загрызут их, как грызут багрянец.
— Выпустим их, мы ведь нарушаем Закон, совершая насилие.
— Не нужен мне такой Закон!
— Мы сказали «мне»?! Зараза в Семье!..
— Гнать зараженных! Вон из Семьи!
— И быстрее, пока они не заразили всю Семью.
— Освободим пленников, они дадут нам имена.
— Семья гибнет. В нее проникла зараза.
— Вон!
— Если мы их освободим…
— В них есть сила…
— Долой…
— Вон, вон, вон!!!
— А-а-а!!! Меня ударили!
— Ме-ня! Ме-ня! Не ударить, а рвать этих с «я», «мне», «меня». Рвать на куски, вырвать их мозги из груди!
— Мы всех уничтожим, кто открывает ворота заразе!
— Бей зараженных!
— Слушать их мысли! Каждого! Проверить каждого!
— Мы прослушаем все мысли. Мысли каждого, на изнанку их вывернем! Перетрясем, но выжжем заразу. Всех проверим, каждую мысль перещупаем…
— А-а-а! Элл ударил элла. Брат — брата.
— Я тебе покажу «брата»!
— Ты сказал «я»? Ты зараженный, бей его!
— Это ты зараженный! Вот тебе, вот тебе!
Мозг элла, что стоял за стеной в темноте, был одновременно приемником и усилителем, и я слышал крики, стоны, Оханья, уханья, проклятия. Семья распадалась в конвульсиях.
— Что мы делаем?
— Мы же братья!
— Мы губим Семью.
— Сам ты себя губишь, зараженный.
— А-а-а…
Ах, непрочна, непрочна была эта тихая Семья безымянных трехглазых существ, если так легко и стремительно растворялась на составные части. Наверное, держала ее вместе лишь инерция безымянности, сонное оцепенение. Стоило ей столкнуться с первым же испытанием, и она рухнула. Непрочна, зыбка оказалась стена «мы», не сложенная из закаленных, выстраданных, осознанных «я». Мы на Земле выстроили наше «мы» из добровольно вложенных в нее миллионов «я», и единство наше несокрушимо и прекрасно, бесконечно и разнообразно, в нем непохожие кирпичики, и именно их разность сообщает нашему «мы» крепость.
— Все, пришелец. Слово сказано. Вы можете выйти, — услышал я.
— Первенец, Верткий, слово снято, — закричал я. — Мы можем идти.
— Как? — крикнул, вскакивая, Верткий. — Откуда ты знаешь?
— Знаю.
Мы бросились к двери. Она была открыта. По темным улицам с разбойничьим посвистом носился холодный ветер. Небо было черное, и лишь слабый отблеск угадывался там, где всегда победоносно сияли оранжевые облака.
Мы были свободны, и эта свобода сразу же пригнула меня к земле. В мгновение ока я понял, что и свобода может быть бременем.
Там, в камере, запертые словом, лишенные свободы, мы были лишены и ответственности. У нас не было выбора, и можно было предаваться пороку слабых: самосозерцание, самовосхищению, самопоеданию, самосожалению.
Сейчас же, подгоняемый порывом ветра, я должен был что-то решать, что-то делать. И быстро, потому что ночная темь гудела, кричала, стонала, содрогалась в агонии распада.
— Первенец, Верткий, эллы мои милые, надо что-то делать, — вскричал я.
— Поздно, — печально вздохнул Первенец.
— Ничего не надо делать! — яростно выкрикнул Верткий. — Пусть бьют друг друга, пусть убивают, пусть сгинет эта уродливая Семья!
— Не мы давали себе имена, Юуран, — насмешливо сказал Узкоглазый, — не мы решили вернуться сюда. Чего же ты от нас хочешь?
— Я не знаю, что нам делать, — прошептал Тихий. — Я сам никогда ничего не решал. Это так странно, когда можно сделать это, а можно и то, и поток тебя не несет, и ты должен сам выбрать. И от этого кружится голова…
— Грызет, грызет вселившаяся в меня юркая, гнусная тварь, больно мне… — запричитал элл, что помог нам выйти.
Времени не было, и не на кого было спихнуть ответственность, на световые годы вокруг не на кого было перевалить тяжкое бремя. Ах, не готов, не готов я был к роли лидера, предводителя, не учили меня этому ни в первой моей школе, ни в Кустодиевке, а если б и учили, все равно не выучили бы такого лоботряса. И папа не передал мне гены лидерства, их у бедняжки не было, наверное, ни одного. И мама не подготовила к предводительству, потому что один предводитель не может воспитать другого. И Ивонна не учила меня командовать, потому что все равно ни за что на свете не смог бы я командовать этой прекрасной акробаткой, от одного вида которой я таял, как масло на раскаленной сковородке. И даже милые мои пудели, родные Путти и Чапа, не сделали из меня домашнего законодателя. Слишком люблю я их, и если есть у нас непреклонный, суровый характер, то это не я, а невозмутимый и не признающий фамильярности кот Тигр.
И тем не менее, тем не менее не выскользнуть мне, третьеразрядному цирковому артисту Юрию Шухмину, с грехом пополам кончившему школу, из-под бремени ответственности. Не выскользнуть, сколько бы я ни вился и ни крутился.
— Хватит, ребята, — сказал я твердо. — Хватит дискуссий, оставим их на другое время. Вы будете делать все, что я скажу вам.
Я мысленно приготовился к страстному монологу о моей ответственности перед Элинией, перед эллами, ради благополучия и безопасности которых я покинул мою родную далекую Землю. Я уже начал составлять в уме первую фразу: «Я, Юрий Шухмин…», но не успел ее закончить, потому что Первенец сказал:
— Хорошо, Юуран, спасибо.
Я хотел вырывать власть и уже стискивал зубы, а мне кротко говорили «спасибо».
— Будем, все будем делать, веди нас! — пылко выкрикнул Верткий.
— Веди нас. Больше некому, — сказал Узкоглазый.
— Избавь меня от хруста, — взмолился открывший нам дверь элл, — в моем мозгу все время стоит