в этой проволоке и вышках — прямо не Ерец Израель, не Филисти-ния родимая, а Дахау с Освенцимом.
Бывал.
Но Моня был раньше. И до сих пор ещё стояла здесь на площади пред Церковью Рождества Христова его унылая скорбная тень. Даже стотонный мерседес старика Уху-ельцина не смог её раздавить… Вот так.
Монин призрак видели не все.
Я видел.
Моня трясся и грозил Храму кулаком.
— И года не пройдёт, аки поглотит тебя земля…
Моня был похож на безумного пророка. То ли на Иере-мию, то ли на Иоанна… нет, нет, он был отнюдь не крестителем. И вопил только потому, что твердо знал, на его святой иудейской земле никаких таких храмов с крестами стоять не должно! Они ему ещё в поганой России-суке надоели. Моня так и говорил всегда, как Синявский, он же Даниэль, или Израэль, или Абрашка Терц, не помню я этого литературно- лагерного януса, но люблю мерзавца за смелость, по-христиански люблю (а как мне ещё любить!) Так и говорил в сердцах, брызжа праведной слюной (не от ума, конечно, какой там ум, а от страстной обиды и любви) — Россия-сука, мол! сука — Россия!
Я знал, что нынче Моня в первопрестольной ходит с крестом на животе и истово клянет всех вокруг нехристями. Но здешняя тень про нынешнего Моню ничего не знала. Призрак пророка был вечен в пространстве и времени. Как вечно изрыгнутое в пространство проклятие.
Одутловатые, томные арабы его не видели. Они видели меня, и в их черных масляных глазах была одна загадка — чего бы слупить с этого иноземца-иноверца, с этого лоха залётного.
А я стоял и проникался. Точнее, пытался проникнуться святостью здешних мест. Не получалось, к сожалению. Вот старик Ухуельцин сходу проникся, понимать, и ос-вятел. А у меня, понимать, не получалось! Видно, не готов ещё был, не созрел. По мне, нехорошему человеку, чтобы пропитаться насквозь духом святым, прежде надо было изгнать отсюда — и подальше! — всех торгующих: арабов, иудеев, эллинов — и всех покупающих козлов — мельтешащую и наглую иноземно-туристическую шоблу.
Привычное махровое человеконенавистничество, отчаянная мизантропия обуяли меня.
Не хотелось любить ближнего своего! Ну его на хер!
Пусть другие любят этих козлов, каинов и авелей!
И опять и снова хотелось, подобно Иисусу, взять в руки кнут с шипами. А лучше гранатомет… нынешние и кнута ни хрена не понимают.
Приехали, понимать, к святыням! А вглядишься в рожи — кто за елеем, кто за долларовым благословением попа-полунегра с опухшей лиловой рожей, кто за орденами, кто за призраками…
Торгующие во Храме!
Да, крутой был мужичок Иисус Христос (не святотатствую, но восхищаюсь земной ипостасью). Правильный! Конкретный! Реальный пацан!
Нет! Тогда и не пахло здесь стариком Ухуельциным, и до упразднения его с должности было далеко… но сердце не проведешь — знало оно, какая непотребность в самом чистом (духовно) и святом (тоже духовно) месте готовится. Наверное, и Монин унылый призрак неким подспудь-ем это знал — евреи, они чуткие! всё наперед знают! недаром их бедный Моисей сорок лет по пустыням водил. Намаялся бедолага. А ведь все в один голос кричат, даже еврей Фрейд, что сам Моисей-то не был иудеем, и был не Мойшей, а Мосхом, и даже языка не знал — при нем брат толмачом состоял, переводил. Вот, хлебнул, несчастный! Вот кому орден Гроба Господня надо бы! Посмертно!
А дали почему-то старику Ухуельцину… Может, за то, что он мог любого в гроб загнать? Даже народ целый, страну целую и даже содружество ещё каких-то там стран?!
Синклиту виднее.
А я так и думаю — дали за то, что Россию распял, народишко в гроб загнал… а сам, аки Лазарь, из гроба выполз. Всех надул, всех вокруг пальца обвёл. Хитрый, блин, ста-ричишко-то паучишко. Хитрей самого Ирода-батюшки.
Господи, прости меня грешного!
Возлюбил я Тебя. Но где же Твой бич?!
—