Д. С. Мережковского – истощенного, больного и слабого – отправили на общественные работы, именовавшиеся «трудовой повинностью»: с шести часов утра таскать бревна. На другой день – рытье окоп в плохо оттаявшей земле. Каторжная работа живо напомнила обоим супругам «Записки из Мертвого дома» Достоевского: «После долгих часов в воде тающего снега – толстый, откормленный холуй (бабы его тут же, в глаза, осыпали бесплодными ругательствами: „Ишь, отъелся, морда лопнуть хочет!“) – стал выдавать „арестантам“, с долгими церемониями, по 1 ф[унту] хлеба. Дима принес этот черный, с иглами соломы, фунт хлеба – с собой. Ассирийское рабство. Да нет, и не ассирийское, и не сибирская каторга, а что-то совсем вне примеров. Для тяжкой ненужной работы сгоняют людей полураздетых и шатающихся от голода, – сгоняют в снег, дождь, холод, тьму… Бывало ли? Отмечаю
Естественно, что спасение от такой беспросветной жизни многие интеллигенты – безотносительно к тому, приняли они или не приняли советскую власть, – видели в скорейшем выезде за границу, оформляемом в виде командировки или мотивируемом необходимостью длительного лечения. Попытался осуществить подобный план и Андрей Белый. Иванову-Разумнику по этому поводу сообщал: «Я решился предпринять невероятные усилия, чтобы с первой возможностью ехать из пределов России – разыскивать Асю, от которой не имею никаких вестей; в среду обращусь к Луначарскому с просьбой, чтобы он вник в невыносимость моего положения жить в полной неизвестности, что сделалось с женой; и при возможности проезда на запад не забыть лично меня и иметь в виду. <…>
В этом слепом стремлении
Все это я хочу объяснить Луначарскому, не как Комиссару, а как человеку, могущему же понять, что все бытие мое, творчество, жизнь зависит от свидания с Асей, Доктором и от того, смогу ли я в грядущих годах советской России рассчитывать быть писателем. Я намерен неотвязно приставать к Луначарскому, Чичерину и прочим, напоминать о своем присутствии:
4 января 1920 года Андрей Белый обратился с письмом к Максиму Горькому: «Глубокоуважаемый Алексей Максимович, простите меня за то, что, не будучи лично с Вами знаком, тем не менее обращаюсь к Вам с просьбой содействовать мне в одном деле, лично для меня важном. Дело вот в чем: уже скоро 4 года, как я разлучен с женой; и – полтора года, как не имею от нее никаких известий; жена осталась в Швейцарии, откуда я уехал в 916 году; последнее известие от нее взволновало меня: она была больна; с тех пор я о ней ничего не знаю. Тщетно я пытался навести справку о ней или как-нибудь перебраться за границу, – я отступал перед трудностями; и даже не обращался к властям, зная, что нет возможности уехать. На днях Анатолий Васильевич Луначарский обещал мне содействие в получении разрешения на выезд из России. <… > Скажу откровенно: тревога за жену, тоска по ней настолько сильны, что я, заручившись содействием Луначарского, решил преодолеть все трудности, чтобы пробраться к жене; это и есть мотив моей просьбы: обращение к Вам. Если бы Вы дали указание мне к комулибо из финляндцев, кто бы мог поручиться, что я действительно такой-то, Андрей Белый (Борис Бугаев), русский писатель и не политик, действительно стремящийся найти свою жену – я бы был Вам глубоко признателен; действительно: не говоря уже о том, что я совершенно изнурен трудностями нашей жизни, теряю работоспособность и т. д. – не говоря обо всем этом, я единственно одушевлен одной целью: найти жену, которая, может быть, больна, нуждается и т. д.».
Горький живо отреагировал на просьбу Белого, и уже на следующий день сообщил ему о разговоре с Луначарским и положительной реакции наркома. И тем не менее выехать за рубеж сразу не удалось. За границу в то время отпускали не всех и, как правило, после унизительных бюрократических проволочек. Маргарите Сабашниковой потребовалось полгода на сбор никому не нужных документов с подписями, как вши, расплодившихся повсюду чиновников и хождение по бесчисленным бюрократическим инстанциям.[47] У А. Белого же выездные мытарства растянулись в общей сложности на 17 месяцев. Первым «для пробы» за рубеж выпустили Константина Бальмонта. И тот, опьянев от «свободы», подвел всех остальных: несмотря на обещание, данное лично Луначарскому – не критиковать советской власти, – немедленно сделал несколько резких антисоветских заявлений. В результате в России приостановили оформление выездных дел Андрею Белому, Вячеславу Иванову, другим известным деятелям литературы и искусства, даже молодому ученому Александру Чижевскому, приглашенному на стажировку в Швецию нобелевским лауреатом Сванте Аррениусом. Мережковский, Гиппиус и Философов сумели покинуть Россию нелегально: в конце 1919 года они выехали в Белоруссию, где им помогли тайно перейти через советско-польскую границу.
Белый также подумывал одно время: не бежать ли ему из России по примеру Мережковских, но быстро отказался от опасного плана: навсегда Россию он покидать не собирался. Он свято верил: что бы ни случилось – она выдержит любые испытания и обязательно возродится. Еще в 1916 году написал пророческие стихи – «Родине»:
Имелось еще одно веское обстоятельство, сильно его беспокоившее, – больная мать, ей в случае отъезда сына грозило полное одиночество. Но разрешение на выезд все оттягивалось и оттягивалось.
Пока суть да дело – в Питере дали «добро» на работу Вольфилы (при условии, что она будет именоваться не «академией», а «ассоциацией»). 17 февраля 1920 года А. Белый переехал в Петроград, где прожил до начала июля, отдавая все силы председателя и талант бессменного лектора новому детищу, которое он назовет своей «второй родиной». В итоговой работе «Почему я стал символистом и почему я не перестал им быть на всех фазах моего идейного и художественного развития», написанной в 1928 году, писатель отмечал: «<…> Ленинградская „Вольно-философская ассоциация“ стала одно время и моим личным, и моим индивидуальным (т. е. индивидуально-социальным) делом; я связался и с ее деятелями, и с ее лозунгами, и с ее ширящейся, но организуемой многообразно аудиторией, и с темпом ее работ. В расширении своих „антропософских“ представлений я встречал и препоны, и злой подозревающий глаз со стороны иных антропософов; наоборот: иные из неантропософов тут мне оказывали незабываемую горячую братскую поддержку; не забуду и истинно нехорошего ко мне отношения антропософки Волошиной (Маргариты Сабашниковой. –
На непродолжительное время Вольфила сделалась для русской интеллигенции настоящим островком свободы научного и философского творчества в океане догматической мысли. На еженедельных заседаниях, проходивших в разных престижных помещениях (например, в большом зале Русского географического общества), выступали корифеи русской литературы, науки, философии, в бурных и бескомпромиссных дискуссиях скрещивали копья молодое и старшее поколения, оттачивалась острота слова и мысли. Среди множества обсуждавшихся тем (с обязательными выступлениями ведущих докладчиков): «Крушение гуманизма» (Александр Блок); «Кризис культуры», «Философия культуры», «Лев Толстой и культура», «Ветхий и Новый Завет» (Андрей Белый); «Бог в системе органической философии» (Н. О. Лосский); «Свобода воли» (С. А. Аскольдов); «Социализм в учении Вл. Соловьева», «Скиф в Европе» (Иванов- Разумник); «О непосредственном восприятии (на основании данных эксперимента)» (академик В. М. Бехтерев); «Эллинизм и христианство» (Ф. Ф. Зелинский); «Красота спасет мир» (К. С. Петров-Водкин); «Общество и Космос» (А. Гизетти) и др. (Один только Белый прочитал в общей сложности до сорока (!) докладов и сообщений, включая спецкурс «Антропософия как путь самосознания».) Устраивались вечера памяти (например, памяти П. А. Кропоткина), диспуты (например, посвященные А. И. Герцену и П. Л. Лаврову, Пролеткульту и знаменитому трактату Томмазо Кампанеллы «Город Солнца»), а также авторские литературные вечера, где выступали А. Блок, А. Белый, Н. Клюев, А. Ремизов и др.
Уже упомянутая в начале книги Нина Ивановна ГагенТорн рассказывала, как еще будучи студенткой впервые попала на заседание Вольфилы и впервые познакомилась с А. Белым: «Город в те времена был