пуст. Почти не дымили заводы. Небо стало прозрачным. Извозчики вывелись, а машины – не завелись еще. Только пролетали грузовики, да изредка позванивали трамваи. На мостовых, между булыжниками, пробивалась трава. Стены домов были заклеены газетами и афишами, объявлениями и приказами Петрокоммуны. Пешеходы останавливались и читали всё весьма внимательно. Особенно в очередях, выстраивавшихся у немногих, не забитых досками магазинов – за продовольственными пайками.
На забитые досками окна наклеивали нарядные плакаты или афиши. По такой афише, в 20-м году, я и узнала о существовании Вольфилы: прочла, что в Демидовом переулке, в здании Географического общества, Андрей Белый прочтет лекцию о кризисе культуры. Я уже знала этого писателя – с восхищением читала „Симфонии“ и „Петербург“. Побежала слушать. Как все студенты нашего общежития, я поголадывала на скудном пайке, но не замечала этого, охваченная ненасытным голодом узнавания. Мы были уверены, что строим новый мир и примерно к завтрему (так!) он будет построен. Надо только поскорее узнать, как это лучше сделать! <…>»
Нина Гаген-Торн записалась на два семинара к Андрею Белому – по теории символизма и по культуре духа. Занятия – в основном с молодежью – он проводил в номере гостиницы «Англетер», где проживал в этот приезд в Петроград. Окна выходили на Исаакиевский собор. Н. И. ГагенТорн до конца дней своих помнила, как, вскочив с кресел, Борис Николаевич расхаживал, почти бегал по комнате, излагая точные формулы мифов. Он простирал руки. Не показалось бы чудом, если б взлетел, по солнечному лучу выбрался из комнаты, поплыл над Исаакиевской площадью, иллюстрируя мировое движение. Девицы сидели завороженные. А мемуаристка сердилась на них: ну уместно ли здесь обожание? Не о восхищении, не об эмоциях дело идет: о постижении неизвестного, но смутно издавна угаданного, об открывании глубин…
Впрочем, он часто не замечал ни обожания, ни глубины производимого его словами впечатления. Еще одна петроградская знакомая А. Белого с мягким юмором рассказывала о своей (позднейшей) с ним встрече: «Мы проговорили весь вечер с необычайной душевной открытостью. Я ходила потом, раздумывая о внезапности и глубине этой дружбы, пораженная этим. Встретилась через неделю на каком-то собрании, и он – не узнал меня. Я поняла, что тогда говорил не со мной – с человечеством. Меня – не успел заметить. Меня потрясли открытые им горизонты, а он умчался в иные дали, забыл, кому именно открывал».
При каждом удобном случае Белый выступал и в других аудиториях. Сохранились воспоминания о его выступлении в
«<… > Петербург при большевиках. Темные, угрюмые дни: бесконечные очереди, перебегающие из дома в дом – зловещим шепотом – слухи, хлеб, развешенный на почтовых весах с точностью до одного грамма (по 50 гр. на человека), ночами – дежурства на лестнице в темноте и тишине, неосвещенные улицы, шальные пули, сбивающие со стен штукатурку, настороженность, тревога, опустошающее ожидание.
Предложение отца: „Не хочешь ли пойти в университет на лекцию Андрея Белого о ритме?“ встречаю с восторгом. <…> Запомнилось ясно только: сам Андрей Белый, стихи, которые он читал и которые я благодаря ему навсегда, поособенному полюбила, и то – смутное, невыразимое, но значительное, что открылось в тот вечер и осталось темным знанием навсегда.
Черная классная доска, куски мела, ломающиеся в нервных пальцах беспрестанно движущейся руки, и формулы, формулы, формулы… „Как?“ свое удивление: „математикой доказывать поэзию?“ После недавних выпускных экзаменов алгебраические уравнения в моей голове размещены стройными рядами, еще не тронутые временем, и я стараюсь напрячь все внимание, чтобы уловить нить доказательства. Но – или это высшая математика, навсегда для меня недостижимая, или сам Андрей Белый отвлекает мое внимание от сложного вычисления кривой, я перестаю постигать умом и начинаю верить ему на слово. И как не смотреть на него? Маленький, верткий, с вкрадчивыми и в то же время отрывистыми движениями, то сгибающийся и замирающий под какой-то невидимой тяжестью, то перепархивающий своей особенной легкой походкой с места на место, он чем-то напоминает мне птицу или скорее летучую мышь. Общее цветовое впечатление от него – светло-серый, от сияния пушистых, пепельных, полуседых волос над высоким лбом, от непрерывного лучистого тока из почти прозрачных голубовато-серых глаз. Глаза смотрят на нас и не видят. Глаза должны видеть окружающее, но Андрей Белый смотрит не глазами, а будто поверх глаз; он видит не данный всем нам мир, а то, что за ним и что значительнее всего известного. В его взгляде – радость тайного видения, одному ему доступного, и просвечивающий блеск безумия.
„Ритм, – говорит Андрей Белый, – ритм – душа стиха“. И снова мелькает мел в руке, черная доска поворачивается еще нетронутой в своем ночном глянце стороной, чтобы изнемочь под бременем новых белых формул. Он кружится возле нее – он ворожит, колдует, зачаровывает, внушает, убеждает настойчивостью взлетающей руки, горячей проникновенностью голоса, биением своего сердца и сиянием полубезумных ясновидящих глаз. И наконец, как последнее заклинание, уже подводя итоги, уже торжествуя победу ясновидящего и яснослышащего над нами, знающими лишь три земных измерения, Андрей Белый читает стихи. Голос его тих и вкрадчив, как его движения, в нем нет ни пафоса, ни металла, ни богатых модуляций звука, его голос тоже бледно-серых пастельных тонов, но это цвет пепла, под которым тлеют угли, – и он творит чудеса, он преображает стих, вливая в него свое горячее дыхание, созвучное тайной мелодии ритма. Словно хрупкий старинный хрусталь, бережно поднятый осторожной рукой, возносится каждый стих над нами, – и вот слетает тусклая пыль времени, и открываются сияющие грани. Знакомые с детства, заученные наизусть на школьной скамье стихи, привычные и бледные от повторения строки, – неузнаваемо-новыми, яркими образами, полными дыхания, жизни и вдохновения входят снова в мою память, чтобы остаться в ней такими уже навсегда. И сквозь эти образы сначала глухо, невнятно, потом все явственнее и настойчивее проступает ведущая их поступь неведомой повелевающей силы – ритм. Андрей Белый, как будто от сознания того великого и невыразимого, что владеет им, приподымается, читая, на цыпочки и растет, растет на наших глазах, озаренный откровением свыше.
Он кончил – и перед нами снова маленький, серый, запачканный мелом человек, который суетится у доски, неловко стирая написанное. В тот вечер не умом, но чувством я поняла тайную силу ритма, я ощутила немую мелодию, стоящую за стихом, несущую и одушевляющую его, и не только стих, но и жизнь, и мир – космическую музыку. Я поняла, что важно не то, что мы видим, а то, что за видимым, незримое и еще не угаданное, и что воплощение этого смутного видения, преображение мира и есть главное в искусстве».
На необыкновенной лекции с чтением стихов – своих и чужих – Вера Булич неожиданно для самой себя сделала поразительное открытие. «Но это же четвертое измерение!» – говорила она радостно и возбужденно отцу, спускаясь с ним по университетской лестнице. «Это то неизвестное, что еще не всем открыто и доступно, но оно несомненно, нужно только почувствовать его!»
«Ритм владел Андреем Белым во всем, – заключает мемуаристка. – И в своем неустанном порывании в „четвертое измерение“, в прислушивании к его разнообразным, прерывистым, неуловимым и порой роковым звучаниям, в стремлении проникнуть в заповедное и овладеть им, он метался в пределах наших земных, трех измерений. Но образ его, сохраненный памятью, в озарении открывающейся ему глубины, образ его, слепого для видимого и зрячего для незримого, сквозящий и в музыкальном бредовом тумане „Петербурга“ и в великолепных строках „Первого свиданья“, снова и снова напоминает мне о том, что поэт повинуется лишь велениям своего внутреннего голоса, своей поэтической совести». Действительно, в то суровое и по-своему прекрасное время верный своим космистским убеждениям писатель пытался проникнуть в самые сокровенные тайны Космоса через неисчерпаемую
Оформление выездных документов требовало постоянного присутствия А. Белого в Москве, и в десятых числах июля он уехал из Петрограда. В столице – все та же хаотичная жизнь: лекции, чтения в антропософском кружке, руководство литературной студией, два поэтических вечера во Дворце искусств, собственные статьи и работа над романом «Преступление Николая Летаева», в конечном счете названным «Крещеный китаец». В декабре произошел несчастный случай: Белый поскользнулся в ванной и получил серьезную травму, из-за которой более двух месяцев провел в больнице. По выздоровлении вернулся в Петроград и вновь с головой окунулся в бурную интеллектуальную жизнь Вольфилы. Как всегда, требовалось еще и материальное обеспечение, что вынудило устроиться на совершенно абсурдную для знаменитого писателя и поэта работу – помощником библиотекаря в