— Мы присягали ему, а не тебе!
— Куда ты дел сына вождя?
— Где наш малютка? — Марий Цетег, растолкав стоявших впереди, вырос перед фронтом. — Мы нянчили его несмышленым младенцем, пронесли ребенком, как знамя, через всю Аквитанию, Пиренеи, Иберию. Он наш! Давай нам наше дитя!
Гул возмущения нарастал.
— Ты сговорился с патрициями изничтожить род Цезаря!
— Хочешь, чтоб мы поверили, — покажи Октавиана!
Антоний пробовал говорить, его не слушали, но внезапно все стихло. Легионеры, как по команде, повернули головы к дороге, ведущей в горы. Взяв в барьер лагерный вал, Агриппа скакал с ношей поперек седла к штандарту.
У общеармейского знамени — золотого орла на древке италийского копья — он резко осадил коня, опустил юношу наземь и сдернул плащ с маленькой фигурки.
Перед легионами Рима стоял наследник Дивного Юлия в голубом платьице, босой, с непокрытой головой. Ветер развевал его рыжеватую челку. Агриппа быстро исчез в толпе.
Легионеры бросились к сыну Цезаря, целовали ладони, ловили края одежды и прижимали к губам. Марий Цетег обул его в тяжелые солдатские сапоги.
— Бамбино! — выкрикивали ветераны. — Не бойся с нами, не выдадим! За тобой на край света! На Брута, на Сенат! Повелевай!
Октавиана усадили на щит и под приветственные клики трижды высоко подняли в воздух. Армия провозгласила сына Цезаря императором.
Антоний снял его со щита и встал рядом.
— Молодому императору нужен опекун. Нам необходимо объединить все вооруженные силы в одних руках, избрать единого вождя над государством и армией и продиктовать свою волю Вечному Городу, Сенату и народу.
Марк Антоний закончил речь уверениями, что он согласен положить все свои силы, защищая дело Цезаря от врагов.
Давно знакомым солдатам жестом Дивного Юлия Октавиан провел рукой по глазам. Он потрясен горем и молит верных воинов дать ему сутки на размышления. Завтра он объявит свою волю. А сейчас повелевает держать оружие наготове, не верить мятежникам и смутьянам и ждать приказаний императора. Он сам, его душа, его воля принадлежат лишь его легионам.
Октавиан говорил негромко, очень задушевно, подражая простоте Цезаря, бессознательно копируя его жесты, но в передаче юноши эта простота окрашивалась в чуть манерную сентиментальность. Дивный Юлий каждого поднимал до себя, божественный Октавиан снисходил до каждого. Но легионеры дарили своему любимцу право быть надменным, а Марк Антоний должен помнить, что он всего лишь один из слуг Цезаря. Армия провозгласила посмертно Дивного Юлия Божеством.
VII
Агриппа поздно вернулся домой. В темноте стойкий и нежный запах пахнул в лицо. Юноша высек огонь. На столике в глиняной суповой мисочке среди влажных глянцевитых листьев белели грациозные колокольчики. Центурион растерянно огляделся: до сих пор ему еще никто не подносил букетов. Закрыв глаза, он опустил обветренное лицо в душистую нежность цветов и глубоко вздохнул. Ландыши пахли Октавианом.
Остаток дня он не видел друга. Шатался по Марсову полю, подговаривал легионеров не повиноваться Антонию, разъяснял, что сын Цезаря даст италикам права квиритов, бедноте — землю, взятым за долги в рабство — свободу. Октавиан — надежда всей страны.
Подойдя к постели, Агриппа чуть не выронил светильник. На его подушках спал император. Он выглядел очень утомленным и заснул прямо в одежде — алой императорской тунике, расшитой золотом. Рядом валялся серый рабский плащ с капюшоном.
Агриппа опустился на колени и, стараясь не разбудить спящего, прижался щекой к пушистой мягкой челке. Октавиан открыл глаза и с обожанием посмотрел ему в лицо. Они долго молчали. Наконец Агриппа очнулся:
— Ты голоден, я принесу что–нибудь.
— Не надо. Я нашел какую–то ужасную лепешку. — Октавиан тихонько засмеялся. — Ну как так можно жить? Постель спартанская, в доме ни вина, ни хлеба...
— Я задолжал...
— И не писал мне? — Октавиан уткнулся лицом в ладони друга. — Я верю тебе, больше никому не верю. Не уберегли Цезаря. Антоний в глубине души рад. Он готов бы уничтожить и меня, но боится моих легионов. Какое злодеяние! — Он сел на постель и заломил руки. — Не варвары, не враги, — нет, эти люди бывали в доме, ели с ним, делили его беседы, пользовались его милостями... Но я отомщу, я отомщу! Как я их ненавижу!
— Чтоб отомстить, надо быть сильным, очень сильным...
— Чтоб отомстить, надо уметь ненавидеть, — возразил Октавиан, — а я умею, я задыхаюсь от ненависти!
Он весь дрожал. Агриппа обнял товарища:
— Тише, карино!
— Слушай, — неожиданно перебил Октавиан свои сетования. — Сумел бы ты руководить армией в походе и в бою?
— Не знаю, не приходилось. Ведь я очень молод.
— Македонец в шестнадцать лет выиграл битву, а тебе восемнадцать.
Агриппа с удивлением взглянул на него. Октавиан сразу вырос. Лицо стало жестким, в голосе зазвенели непривычные властные нотки.
— Мне нужен верный полководец. Чем ты хуже Македонца?
— У Александра были опытные советники, стратеги его отца, а у нас? Антоний отпадает.
— Ненавижу. Ты знаешь, по прикосновению я сразу чувствую, кто друг мне, а кто враг. Антоний мне был всегда противен. Бросил друга! Он был в Сенате и не кинулся к Цезарю! Не поспешил на помощь. Нет, он сорвал консульскую тогу и бежал...
— Ладно! Оставь его в покое. А Гирсий, Марцелл? Почему не доверишь армию твоему зятю Марцеллу?
Октавиан подскочил:
— Ты соображаешь, что говоришь? Я сын Цезаря, он зять Цезаря. У нас почти одинаковые права. Приберет он к рукам армию — не посчитается со мной. Сам станет императором, а меня отравят! Нет, мне нужен верный человек. Я не могу сам стать во главе армии. Я же ничего не понимаю! Ты будешь верховным вождем моих легионов!
Агриппа покачал головой:
— Верховным вождем останешься ты. Солдатам нужно имя. Не трусь, как–нибудь справимся. Со мной ничего не бойся.
— Я верю, верю...
Светильник погас. Они сидели в темноте, и Агриппа почувствовал на своей щеке горячую мокрую щеку. Октавиан плакал, не всхлипывая, не вздрагивая. Крупные частые слезы катились по его лицу. Он не вытирал их, не двигался.
— Не плачь.
— Я впервые плачу после его смерти. Это мои последние детские слезы... может быть, мои последние человеческие слезы. Мне выжгли душу! Сострадание, гуманность, жалость к безвинным — все, все во мне уничтожили! Я непрестанно чувствую на своем теле эти двадцать ножевых ран. Двадцать ран! Вооруженные, молодые, сильные — на одного безоружного старого человека! 'И ты, Брут...' Цезарь любил