— Он ни с кем не говорит обо мне. Он меня любит.
— А меня, значит, не любит. — Лелия пыталась говорить насмешливо, но Агриппа уловил такую горечь в ее голосе, что ему стало жаль эту некрасивую умную девушку.
— Да нет! Он в тебя был влюблен.
— Какой вздор! Твой дружок фантазер. Он вспоминал то, чего не было. — Лелия склонилась над свитком. — Почитать тебе еще? Вот о дружбе, это тебе должно понравиться.
— Уж у твоего Платона не спрошу, с кем и как мне дружить. — Он спрыгнул на землю. — Прощай, Лелия, ты умная и хорошая девушка, с тобой интересно разговаривать!
Лелия с грустной насмешкой посмотрела ему вслед. Полуграмотному пастуху интересно с ней разговаривать! С ней, любимой ученицей величайшего мудреца Рима!
IV
Сенат вынес решение: признать за Гаем Октавием право именоваться Гаем Юлием Цезарем Октавианом и наследовать все личное имущество покойного, включая долю Брута, так как убийца по закону не может быть наследником убитого. Но диктаторская власть, согласно государственным традициям Рима, по наследству переходить не может.
Октавиан кратко ответил, что императором его избрала армия. Воля легионов Рима свята. Он не отречется от сана, но с радостью предоставит себя и свои легионы в распоряжение Сената.
Отцы отечества, как всегда, медлили, а Люций Антоний на всех перекрестках вербовал ветеранов. Из Египта тайно текла золотая река, и число наемников быстро росло. К тому же Марк Антоний наотрез отказался выдать на руки несовершеннолетнему ценности, завещанные диктатором племяннику.
Вскоре легионерам императора оказалось мало созерцания нежного личика их божка. Они потребовали выплаты ежегодной награды. Октавиан роздал на подкупы и подарки все, что имел. За три месяца накопленное поколениями состояние растаяло. Император написал отчаянное письмо Авлу Гирсию. Старик отвечал, что прибудет в Италию и привезет своих солдат, но о деньгах умолчал.
Наследник Цезаря перестал есть и спать. Среди ночи будил Агриппу и умолял придумать, где взять деньги.
— Я готов себя продать, нашелся бы покупатель!
— Успокойся, золотишко достанем. Разреши сделать налет на храмы в Сицилии под видом пиратов!
— Я не хочу святотатства. Не могу рисковать любовью народной!
Октавиан обхватывал колени руками и, беспомощно уронив голову, плакал. Из–за проклятого золота все может рухнуть. Дорогой Агриппа один знает, над какой бездной стоит его император. Ни с зятем, ни с сестрой, ни тем более с матерью Октавиан не делился своей бедой.
Забравшись в самый дальний угол сада, как зверек, он прятался в высокую траву.
— Нашел, — Агриппа нагнулся над ним, — наконец нашел!
— Меня, что ли, нашел?
— Деньги!!!
Октавиан подскочил:
— Уж не продал ли ты опять свою амуницию?
— Я отыскал человека, он одолжит тебе крупную сумму.
— А расплачиваться моими улыбками станем? Больше ведь нечем...
Агриппа строго взглянул на него:
— Меценат верит в тебя и поможет, потому что он италик и не хочет быть рабом Египта.
V
Меценат, в фартуке, вооруженный садовыми ножницами, заботливо подрезал побеги шпалерных роз. Агриппа помогал ему. Занятый работой, он не заметил, как этруск с любопытством взглянул по направлению к калитке. По дорожке в солнечных лучах, с непокрытой головой, в простой светлой тунике, стянутой узким золотым поясом, и в маленьких белых сандалиях шел Октавиан.
Император остановился между купами роз, и Меценат не мог не оценить красивой картинки. Весенняя лазурь, крупные нежно–розовые и кремовые цветы, а на этом декоративном фоне полуребенок–полуюноша, сам похожий на оживший бутон белой розы. Эта нежность холеного цветка, неуловимое, как легкая мелодия, изящество сквозили во всем, даже в том, с какой деланной небрежностью плохо зачесанная челка оттеняла золотистым сиянием задумчивое точеное личико. Мальчик весь, от темных строгих ресниц до розовых аккуратных пальчиков, видневшихся сквозь переплет сандалий, был творением искусства, утонченного, болезненно—изысканного и уже вырождающегося. Меценат созерцал дивное видение с тем же благоговейным восхищением, как и головку микенской девушки, отлитую из бронзы, или древние геммы из Афин.
проникновенно продекламировал этруск. — Я готов поклясться, что видел рождение Венеры Урании, и не из зыбкой, бренной пены морской, как родилась гречанка Эндиомена, но от бессмертного солнечного луча, поцеловавшего землю Италии. Войди в мой дом, божественное дитя!
В сумрачной, сводчатой, как архаическая молельня, комнате дремали вазы: переливчатые, прозрачные, как бы впитавшие в себя лунный свет, дети Мурены, изделия Коринфа, с обилием лепных украшений, витиеватые, как самый стиль их родины, краснофигурные амфоры из Афин, где на белом фоне рука художника запечатлела алой глиной комические сценки быта, и дышащие суровым архаизмом чернофигурные вазы древней Эллады.
А среди них милые родные уродцы, этрусские сосуды, приземистые, коренастые, как породившее их племя. Но глянцевитая яркость их была приятнее глазу италика, чем изысканная прелесть заморских гостей. И вино в них слаще, и цветы, опущенные в них, дольше хранят аромат родимых полей.
У Октавиана разбежались глаза. Он брал маленькие вазы, прижимался к ним щекой и, приласкав, со вздохом ставил на место.
— Посвятить жизнь прекрасному! — восторженно повторял юноша.
Они сидели втроем за мозаичным столиком. Подставка представляла изогнутую химеру, а самый столик изображал карту Италии.
— И ты живешь один среди твоих сокровищ, ничего не желая, ни о чем не скорбя? — Октавиан с интересом взглянул в чуть скуластое, большелобое лицо хозяина. — Ты счастлив?
— Я доволен. И я не один. У меня много друзей среди живых и в Аиде.
— Расскажи мне о них.
— Живых ты увидишь, а что касается сошедших в Аид, то они и твои друзья. Софокл, Эсхил, Гомер, Фидий... Все лучшее, что было в них, самые прекрасные дары их дружбы они оставили нам, то есть тем, кто умеет наслаждаться этими дарами.
Октавиан внимательно слушал. В ответ он продекламировал какое–то замысловатое стихотворение о