бешено резонирующая дека просто не выдержит и рассыплется на кусочки. Но дека выдержала, а может быть, Божий Камень умерил свою мощь, во всяком случае, ничего страшного с моей гитарой не случилось. Я взглянул на горячую, словно наполнившуюся кровью скалу перед собой и увидел на ее раскачивающейся вершине женщину. Как она туда попала, я понять не мог. Ведь зыбкие леса давно осыпались с Камня, сгорели, их остатки кучкой почерневшей соломы дотлевали у моих ног.
Я, кажется, приноровился к странному строю своего инструмента, и теперь у меня стало что-то получаться. На каждый мой звук Божий Камень отвечал бессчетным количеством разноголосых откликов, словно неслаженный детский хор, старательный, громкий, но пока что неумелый. Но этот хор учился, и очень быстро. Его звучание становилось все стройнее, все слаженнее, и вот уже не я вел его за собой, а он заставил меня аккомпанировать себе, и я делал это с радостью. Пространство, оставаясь колоколом, удивительным образом сомкнулось вокруг нас огромным, невероятным концертным залом размером с целый мир, зароптало было недовольно и требовательно, а потом понемногу затихло, сначала прислушиваясь, а потом доброжелательно слушая, прощая невольные ошибки и одобрительно гудя, когда нам что-то удавалось хорошо.
Странно это было. Странно и чудесно. Ведь концертный зал прячет музыку внутри себя, а колокол – наоборот, щедро разбрасывает ее по округе.
А Божий Камень ревел. Плакали, смеялись, безобразничали, любились и неистовствовали, предчувствуя скорый конец и торопясь насладиться недолгой последней свободой, множественные боги, и каждый осколок камня с начертанным на нем именем сочился или брызгал яркими звуками.
Женщина на вершине Камня снова повелительно взмахнула руками, и звуки эти слились, пеленая множество временных, ненастоящих свобод и творя из них единую свободу. Свободу Истинного Бога, единственное и непроизносимое имя его. Поверхность Божьего Камня стала внезапно гладкой, словно покрытая медленной, смывающей все ненужные теперь имена в прошлое текучей водой. Потом эта вода затвердела, образовав непрозрачно-жемчужную блестящую поверхность, но поверхность эта непостижимым образом охватывала не только Божий Камень, но и весь мир. Наконец что-то лопнуло, словно разбилась гигантская ослепительно сиявшая электрическая лампочка. Звонко и жутко разлетелось по мирозданию сверкающими осколками, чтобы в следующий миг нового творения сложиться заново, как – я уже не узнал, потому что меня вместе с моей гитарой со страшной силой выбросило из музыки и из этого мира тоже.
Так делают богов, кто сделает иначе – тот умрет…
Имя было сыграно, и в нем не было ни единого членораздельного человеческого слога. Названный по имени вновь возродился в единой своей сущности, посмотрел на людей своего мира и обрадовался, увидев в них подлинные частицы себя самого, но и опечалился тоже, поскольку были эти частицы искалечены до неузнаваемости. Так невежественные дикари делят между собой обломки упавшего с небес космического аппарата, не ведая, что все эти блестящие кристаллики и кусочки металла прихотливой формы некогда являлись частью осмысленного единого целого. Названный задохнулся от этой негармонии и перво-наперво убрал из человеков взаимную злобу и зависть, оставив из всех человеческих страхов только один сладкий страх перед ним, Единым и Истинным. И тогда посыпался на землю уже безвредный железный дождь, не на что стало опереться неупокоенному железу, и потому не могло оно больше никому повредить.
Но кто-то на самом обрезе мира продолжал бередить божьи отражения своей музыкой, кто-то больше не нужный, чужой, хотя и назвавший Истинное Имя, продолжал, словно безумная птица, раз за разом повторять его. Этому назойливому существу не было места здесь, и другим существам рядом с первым – тоже. Да и не пристало Истинному быть обязанным смертному, пусть даже и чужаку, и помнить о том тоже не пристало. И Названный по Имени осторожно, словно букашек за крылышки, поднял досадных чужаков и выбросил прочь из своего мира, отпустил, зная, что они сами отыщут свои миры, а может быть, и не заботясь об этом. Отпустил и забыл, словно их никогда не было, хотя и не позаботился о том, чтобы стереть память о чужаках у всех разумных тварей своего мира. Следом за ненужными теперь пришельцами он выкинул какой-то блестящий мусор, осыпавшийся с его любимого камня. Остатки мелких богов, что ли? Ну и ладно, пусть их!
Музыка прервалась, Истинный Бог, избавившись от гостей, с удовольствием занялся насущными делами своих творений, эгоистичный не менее, чем любое из них.
Глава 14
Похмелье
Нам, в сущности, надо так мало,
Все пьют и, трезвея, смердят,
И в лужу блевотины алой
Сполз окосевший закат,
Зеленый рассвет с похмелья
Плюнет солнцем в пустое дно.
Нам стопками души отмерили,
Каждому по одной.
А в полдень, от скуки розов,
До рюмочной добежишь,
Умереть не хватает злости
И ненависти, чтобы жить.
– Эй, мужик, вставай, простынешь! Вставай, тебе говорят!
Я с трудом разлепил веки. Спать хотелось неимоверно. Подо мной было холодно и мокро. Перед глазами качались унылые серо-розовые пятна, от которых густо несло бездомностью и перегаром.
«А где все наши? – с обидой подумал я. – Где Костя, Гонзик, Люта с Гизелой, где богуны, где, наконец, старший сержант Голядкин? Куда все подевались, неужели они не видят, что мне худо?»
– Ишь в гитару-то как вцепился, – сказало пятно побольше. – Не бойся, мужик, не тронем мы твою гитару. Вставай, иди домой, а то менты прицепятся, вот тогда у тебя ни гитары, ни денег не останется. Идти-то можешь?
– А ведь я его знаю, – тенорком сообщило пятно поменьше и наклонилось ко мне. Меня замутило. – Это же Авдей, помнишь, он еще зимой нас похмелял? Видать, в запое человек. Он, когда запивает, слабый становится, махнул сто грамм – тут его и сморило. А так он мужик нормальный, свой, если что – завсегда выручит, не жадный, когда деньги есть. Эй, Авдюха, вставай, не лежи здесь, тут менты ходят, пойдем вон на лавочку, оклемаешься – и домой.
Я сделал усилие и сфокусировал зрение. Ничего приятного я не увидел, нового тоже, но и особо плохого в увиденном не было. Хуже было бы, если бы надо мной стояли сотрудники доблестной милиции или поддатые юнцы, а местные алкаши – это еще ничего, это нормально.
Меня тормошили двое мужиков, оба были мне немного знакомы. Первый – Володька Сенин, некогда инженер с оборонного завода, – давно и бесповоротно бомжевал, проводя зимы в «зеленом домике»,[21] а как потеплеет – с верностью грача возвращался на улицы родного города. Второго я тоже знал, вот только не помнил, как зовут. Маленький, тощий, похожий на недокормленного революционера-народника, он частенько стрелял у меня мелочь, когда рубль, когда пять, а когда и червонец. Выкатывался из проходного двора и, завидев меня, зыбкой походкой шел на перехват, чтобы, виновато моргая, попросить на опохмелку. Был я один или с какой-нибудь знакомой – ему было все равно, злопастная жажда пересиливала стеснительность. Я даже пробовал ходить кружным путем, чтобы только не встречаться с ним. Иногда это помогало, но чаще – нет. У алкашей со временем вырабатывается особое чутье на сердобольного человека, как у цыганок на лоха. Впрочем, в наше время это почти одно и то же.
И все же мне повезло, что они на меня наткнулись, все могло быть значительно хуже.
– Пойдем, тут лавочка недалеко во дворе. Чего это ты, вроде и не пьяный, – продолжал журчать народник, – сердчишко прихватило, что ли? А мы идем с Вовкой, смотрим – человек с гитарой лежит возле гаража. Думаем, помочь надо, а то молодняк-то нынче какой. Лютый молодняк. Они весной в стаи сбиваются, не дай бог на ихнюю компанию нарваться. Ладно если просто оберут, а то и убить или