– Мы выезжаем, – начал без вступлений Рейневан, когда они вошли. – Уже сегодня. Шарлей и Самсон укладывают вьюки.
Горн молчал долго.
– Я намерен, – наконец заговорил он, – атаковать, захватить и сжечь Сенсенберг. Намерен уничтожить до последнего Черных Всадников. Намерен уничтожить Биркарта Грелленорта, предварительно использовав его для дискредитации и уничтожения Конрада из Олесницы, епископа Вроцлава. Говорю тебе об этом, чтобы ты знал о моих намерениях, хотя и так, вероятно, ты о них догадывался по тем вопросам, которые я задавал Шиллингу. И спрашиваю прямо: ты хочешь принять в этом участие? Быть при этом. И внести свой вклад?
– Нет.
– Нет?
– До освобождения Ютты – нет. Ютта для меня важнее. Важнее всего, понимаешь?
– Понимаю. А сейчас кое-что тебе скажу. Послушай. И постарайся понять меня.
– Горн, я…
– Послушай, – начал Горн. – Я не Горн, и не Урбан. Придуманное имя, придуманная фамилия. В действительности меня зовут Рот. Бернгард Рот. Моя мать была Маргарита Рот, бегинка из свидницкого бегинария. Мою мать убил Конрад, нынешний епископ Вроцлава.
Что происходило в Силезии с бегардами и бегинками, ты, несомненно, знаешь. Едва прошло три года после того, как Вьеннский собор объявил их еретиками, епископ Генрих из Вежбна устроил большую охоту. На скорую руку созванный доминиканскофранцисканский трибунал подверг пыткам и послал на костер более полусотни мужчин, женщин и детей. Несмотря на это, бегарды сохранились, их не сумели истребить также во время последующих волн преследований, в 1330, когда буйствовал Швенкефельд, и в 1372, когда к нам пришла Черная Смерть. Костры пылали, бегарды держались. Когда в 1393 году предприняли очередную травлю, моей матери было четырнадцать лет. Она продержалась до тех пор, возможно, потому, что была в бегинарии не очень заметной, мало бросалась в глаза, день и ночь трудясь в госпитале Святого Михаила.
Но настал 1411 год. В Силезию вернулась зараза, и во что бы то ни стало, начали искать виновных, причем не евреев – евреи в качестве виновных уже всем приелись, требовалось разнообразие. А матери не посчастливилось. Соседи и сограждане учились быстро. Уже во время предыдущих охот выяснилось, что донос – вещь выгодная, что приносит конкретную пользу. Что этим приобретается благосклонность властей. И что нет лучшего способа отвести подозрения от собственной личности.
Но самое главное – там был Конрад, первородный сын князя Олесницы. Конрад, который безошибочно учуял, где настоящая власть, он отказался от правления унаследованным княжеством и выбрал духовную карьеру. В 1411 он был препозитом вроцлаского кафедрального капитула и очень, очень жаждал быть епископом. Но для этого же надо проявиться, стать известным. Лучше всего – как защитник веры, гроза еретиков, вероотступников и чародеев.
И вот из доносов следует, что, несмотря на благочестивые усилия, в Свиднице и Яворе продержалась бегардская зараза, что существуют еще катары и вальденсы, что продолжает действовать Церковь Свободного Духа. И снова доминиканскофранцисканский трибунал принимается за работу. Трибуналу активно помогает свидницкий палач, Йорг Шмиде, работающий с задором и энтузиазмом. И это ему принадлежит заслуга того, что противная бегинка и еретичка Маргарита Рот созналась во всех предъявленных ей деяниях. Что молилась за второе пришествие Люцифера. Что делала операции абортов, и занималась пренатальными[90] исследованиями.
Что совокуплялась с дьяволом и раввином, причем одновременно. Что от этого совокупления имела выродка. То есть меня. Что травила колодцы, разнося тем самым заразу. Что на кладбище выкапывала и оскверняла останки. И, наконец, самое ужасное: что в церкви, во время Поднесения, смотрела не на облатку, но на стену.
В итоге: мать сожгли на костре на оболони за церковью Святого Николая и чумным кладбищем. Перед смертью она покаялась, поэтому к ней проявили милосердие. Двойное. Ее задушили перед сожжением и пощадили ее незаконнорожденного сына. Вместо того, чтобы утопить, как того требовали судьи, меня отдали в монастырь. Однако сначала мне было приказано смотреть, как тело матери шкварчит, вздувается пузырями и наконец обугливается на столбе. Мне было девять лет. Я не плакал. С того дня я не плакал. Никогда. На протяжении двух лет в монастыре. Где меня морили голодом, били, унижали. Впервые я расплакался в 1414 году, на Задушки.[91] Когда узнал о том, что палач Йорг Шмиде умер, простудившись. Я плакал от ярости, что он ускользнул из моих рук, что я не смогу сделать с ним то, о чем мечтал бессонными ночами и продумал до мельчайших подробностей.
Этот щенячий плач изменил меня. Я прозрел. Я понял, что глупо жаждать мести орудиям и исполнителям, что ненужной тратой времени будет выискивать и приканчивать доносчиков, лживых свидетелей, членов трибунала, и даже их руководителя, благочестивого Пётра Баньча, лектора[92] свидницких доминиканцев. Я оставил их. В то же время, твердо решив, что сделаю все, чтобы добраться до настоящего виновника. Конрада, епископа Вроцлава. Непросто добраться до кого-нибудь такого как Конрад, необходим счастливый случай, шанс. И вот Бруно Шиллинг является для меня таким шансом.
Ты должен уразуметь, в чем смысл, Рейнмар, должен понять, что иначе поступить я не могу. Что нет, как говорится дыма без огня. Я не могу исключить, что тебя таки перевербовали, что ты работаешь на ту сторону. Сейчас, после допросов Шиллинга, ты просто слишком много знаешь, чтобы я мог позволить тебе уйти. Возможно, ты и помчался бы отсюда, благородный и шальной Ланселот, выручать и спасать свою любимую Гиневру. Возможно, ты и сдержишь обещание хранить секреты. Думаю, да что там, верю, что именно так ты бы поступил и так себя повел. Но я не могу исключить и другого поведения. Такого, которое могло бы свести на нет мои планы. Не могу рисковать. Останешься здесь, в Совиньце. На столько, на сколько необходимо.
– Сидишь спокойно, – сам Горн прервал долгое молчание, которое наступило после его речи. – Не кричишь, не сыплешь бранью, не бросаешься на меня… Вижу два объяснения. Первое: ты стал мудрее. Второе…
– Именно второе.
Горн встал. Ничего больше сделать не успел. Дверь с треском открылась, в комнату ворвались Шарлей, Самсон и Гоужвичка. Гоужвичка держал натянутый арбалет и целился из него прямо в лицо недавнего шефа.
– Ножик, Горн, – от быстрых глаз Шарлея, как обычно, ничего не ускользало. – Ножик на пол.
Гоужвичка поднял арбалет. Урбан Горн упустил на пол стилет, который успел было незаметно вынуть из рукава.
– Ты ошибся относительно меня, – сказал Рейневан. – Потому что я, видишь ли, перестал быть наивным идеалистом. В соответствие, в общем, с твоим светлым учением. Я перешел на расчетливый прагматизм и практицизм, на соответствующие убеждения и принципы. Что мой интерес в иерархии стоит выше, чем чужие. Что всегда надо иметь в запасе аварийный план. И если уж во что-то верить, то лучше всего в золотые венгерские дукаты, за которые можно купить не одну лояльность. Твои бургманы возвратятся из похода лишь послезавтра, твои кнехты сидят под замком. Тебя тоже посадим под замок. В камеру. А мы выезжаем.
– Поздравляю, Шарлей. – Горн скрестил руки на груди. – Поздравляю тебя, ибо это же твой план и твоя операция; мня о себе как о ловком прагматике, Рейнмар слишком себе льстит. Что ж, ваша взяла. Вас трое, не считая этого предателя с арбалетом, которого, Бог свидетель, я когда- нибудь привлеку к ответственности. Однако ты, Шарлей, разочаровал меня. Я считал тебя мужчиной.
– Горн, – прервал его Шарлей. – Переходи к делу. Или переходи в